НА ПОРОГЕ К ДЕЛУ С улицы приглушенно доносится лай, а в школе тишина такая, что слышно, как возятся, шурша и попискивая, мыши под полом. В классе и в кухне темно, в моей же комнатушке горит на столе жестяная лампа. Стекло на ней хоть закопчено, но читать можно. И я, лежа в кровати на колючем соломенном тюфяке, читаю до тех пор, пока не зарябит в глазах. Тогда я одеваюсь и выхожу на улицу. На улице кромешная тьма, непролазная грязь и холодный моросящий дождь. Все собачьи голоса слились в один переливчатый несмолкаемый лай. Наверно, в этой черной тьме, что окутала деревню, собак охватывает жуть, и они, перекликаясь, подбадривают себя. Жутко и мне. Постояв несколько минут, я возвращаюсь в комнату и опять берусь за книгу. Вот уже месяц, как я в деревне. Здесь много кирпичных домов, крытых железом. Но есть и мазанки с камышовыми крышами. Возникла деревня совсем недавно, а к это произошло, мне и теперь не ясно. Знаю лишь, что здешние крестьяне жили раньше в деревне Лукьяновке. Они вышли из общины, продали свои наделы и перебрались сюда, на землю богатого помещика Алчаковского. Сам помещик жил в Петербурге. Крестьяне послали к нему своих уполномоченных и при посредстве банка купили землю. Часть денег уплатили наличными, остальное выплачивают еще и теперь. Между крестьянами идут беспрерывные распри. Почти каждую неделю около школы собирается сход, и я из своей комнаты слышу галдеж. Говорят все разом, и каждый старается перекричать другого. Если на короткое время наступает тишина — значит, читается какая-то официальная бумага или оглашается раскладка платежей. Но как только чтение прекратится, гвалт возобновляется с еще большей силой. Смолкают все и тогда, когда начинает говорить Наум Иванович Перегуденко, грузный мужик с вечно помятой седой бородой и заспанными глазами. Говорит он не спеша, лениво и негромко, уверенный, что даже самые строптивые будут прикладывать к уху ладонь, чтоб все услышать, и всегда заканчивает одной и той же фразой: «Вот так, добрые люди, и никак иначе». После этого кто вздохнет, кто сплюнет, и все молча разойдутся по домам. О чем шел спор, я не знаю. Да особенно и не старался узнать: меня одолевали свои заботы. Но расскажу по порядку.. Перед тем как отправиться в деревню, я зашел к инспектору народного образования. Из маленькой передней вели две двери: одна — в канцелярию, где сидел делопроизводитель, а другая — в квартиру инспектора. Обе двери были открыты. Длинноносый, со скучным лицом делопроизводитель что-то строчил, брезгливо вытягивая губу, а инспектор лежал в гостиной на диване с книжкой в руке. Если делопроизводитель был похож на болотную пицу, то инспектор с его коротким тупым носом и тяжелой челюстью сильно смахивал на бегемота. Увидя меня, инспектор недовольно крякнул, сполз с дивана и, не выпуская из руки книжку, прошел в переднюю. — Что вам, господин Мимоходенко? — спросил он с плохо скрываемой досадой. — Вы приказали явиться к вам перед отправлением к месту службы. — А, да… Гм… Значит, вы отправляетесь?.. Гм… — Тусклые глаза его оторвались от книжки, на обложке которой я успел прочитать: «А. Вербицкая. Ключи счастья», и с неудовольствием оглядели меня. — Очень уж вы… гм… тощий и мелкий. Опасаюсь, что вас ученики бояться не будут… — А разве они должны бояться? — с недоумением спросил я. Инспектор оттопырил презрительно губу (делопроизводитель, делая то же, видимо, подражал своему начальнику). — Вот все вы, молодые, рассуждаете одинаково: ученики должны учителя уважать, любить, но не бояться. А чем кончаете? Тем, что ставите на колени и дерете за уши. Мало любить, мало! Должны бояться. Иначе у вас получится не класс, а шайка разбойников, бедлам. Будут бояться — и за уши не понадобится драть. С самого начала установите строгость. Ну, поезжайте. — Он протянул мне пухлую руку, вяло пожал мою и направился к дивану, на ходу углубляясь в «Ключи счастья». — Да, вот еще что, — повернулся он ко мне. — Когда будете объяснять ученикам разницу между буквой и звуком, то спрячьтесь за доску и постучите мелом. «Вот это, скажите, — звука А потом напишите на доске букву и скажите: «Вот это — буква». Так они скорей поймут. У меня это подробно изложено в диссертации. Вы ее читали? Нет? Как же вы едете учить ребят грамоте, не прочитав моей диссертации? Я обещал прочитать. — Вот-вот, — сказал инспектор и на ходу опять уткнулся в книгу. С этими двумя указаниями — вести себя строго и спрятаться за доску — я и отправился в деревню Новосергеевку. Новосергеевка находилась в десяти верстах. Я быстро шагал и скоро вышел за город. День был чудесный: стояло «бабье лето», время, когда солнце не печет, а ласкает, небо светится голубизной, в прозрачном воздухе плавают серебристые паутинки. Я шел по мягкой дороге, и мне припоминалось, что все окружавшее меня было описано Чеховым в повести «Огни»: и ветряная мельница на углу одского кладбища, и заброшенное четырехэтажное здание бывшей мукомольни, в котором «сидит эхо», и плешивая роща, и синее море слева дороги, и бесконечная степь справа ее. Мы годами топчем наши улицы, видим одни и те же дома, одних и тех же людей, даже одних и тех же сеттеров и болонок, а оказывается, нужно потратить лишь полчаса и выйти за город, чтобы перед нами открылся совсем иной мир… За двадцать лет в этой пригородной полосе возникли лишь два кирпичных здания: одно — двухэтажное, с густой сетью проводов над крышей, другое — маленькое, с крошечным двориком. В большом, как говорили, работала радиостанция, но толком мало кто знал, что это за новшество такое, в маленьком жил заведующий с техниками. Оба здания стояли прямо в степи, видны были издалека и вызывали у прохожих и проезжих смутно-тревожное чувство — и тем, что люди обитали в стороне от других жилищ, и тем, что какими-то таинственными способами они переговаривались с невидимыми кораблями. Мог ли я предполагать, что всего четыре года спустя вся эта местность изменится до неузнаваемости, что на ней вырастут огромные заводские корпуса с трубами до небес, что оба здания окажутся на территории завода, а их «таинственных» обитателей просто-напрасто вытурят, чтобы разместить здесь главную контору завода. Не знал я, конечно, и того, какие приключения готовила мне здесь судьба. Я все дальше и дальше уходил от города, миновал ничем не огороженное сельское кладбище, с наклонившимися деревянными крестами, наверно уже заброшенное. За кладбищем девчата в повязанных по самые брови платках ломали кукурузу. При виде меня они принялись пересмеиваться. Обычно, чувствуя на себе взгляд девушки, я смущался, не знал, куда девать руки, с досадой замечал, что шаг у меня делается неровный, как у пьяного. по сейчас, под влиянием этого благодатного солнца, свежего воздуха, запаха степных трав, я наполнился какой-то жизненной силой, осмелел и на смешки девчат ответил тоже смехом. — Девчата, а скоро ли будет Новосергеевка? — спросил я. — Новосергеевка? А вон она, вон! — дружно ответили они, показывая руками в сторону, где виднелись белые дома под железными крышами. — Вам на какую улицу? Вы до кого? Вы, бывает, не землемер? — Нет, не землемер. Я учитель. — Учитель? — Девчата недоверчиво оглядели меня. — Вот у нас был учитель в Лукьяновке: с бородой, в очках, с линейкой. А вы еще совсем хлопчик. Вас диты и слухаться не будут. «И эти туда ж!» — подумал я и сказал: — Я тоже бороду отпущу и линейку заведу. Девчата так и прыснули: — Та вона ще у вас и не ростэ, та борода! А линейку хлопчики отнимут и поломают. Я решил уйти от этой темы и спросил: — Зачем вы платки повязали так низко? Теперь уже солнце не печет. Да и не узнать, какая из вас брюнетка, а какая блондинка. — А вам яки больше нравятся? — кокетливо спросила та, что звонче всех смеялась — круглолицая и кареглазая. Чтоб поддержать шутливый тон, я сказал: — Брюнетки. Но ничего не имею и против блондинок. Шутка была вознаграждена дружным смехом. — Так выбирайте! Мы зараз платки поснимаемо. Выбирайте, яка больше по сердцу. Я сделал вид, что испугался, и быстро зашагал от девчат. — Тикайте швыдче! — кричали они мне вслед. — А то догоним и оженим!.. Деревня расположилась между берегом моря и шляхом. Дойдя по шляху до средней улицы, я увидел в другом конце ее кирпичное здание, стоявшее чуть особняком от других домов, и догадался, что оно-то и есть школа. По мере того как я продвигался к нему, из дворов выскакивали кудлатые собаки и бросались на меня со злобным лаем, то поднимавшимся до визга, то падавшим до хрипа. Я долго шарахался в разные стороны улицы, пока мне на выручку не прибежал босоногий мальчишка, весь коричневый от загара. Он вытянул из плетня хворостину и, грозя ею собакам, закричал: «Пишлы, шоб вы здохлы, прокляти!» Школа была совсем новой постройки, даже пахло еше известью. На дверях висел замок, и я ограничился тем, что обошел вокруг здания. В окнах виднелись парты, поставленные одна на другую до самого потолка. — У кого же ключи? — спросил я мальчика. — А у Кигтенки. — Он кто, сторож? — Не. Попечитель. Позвать? — Лучше уж я к нему. Веди. До усадьбы Кигтенко было рукой подать. По узенькой тропинке вдоль оврага, врезавшегося в самую деревню, мы прошли к каменному дому с занавесками на окнах. Во дворе и под навесом стояли брички, дроги, веялка, лобогрейка. Через открытые двери добротной конюшни видны были две рослые, до лоска вычищенные лошади. Хозяин, человек с круглым бабьим лицом, без намека на талию в фигуре — прямо мешок муки на двух коротких тумбочках, стоял у кормушки и чинил хомут. Узнав, что я учитель, он приветливо сказал: — Милости просим. Только не рано ли вы приехали? Дети еще гусей пасут. В селах нашего края говорят на смешанном русско-украинском языке, он же говорил по-русски относительно чисто. — Занятия в школах должны начинаться в установленный срок, — возразил я. Попечитель удивленно взглянул на меня: — А кто же будет гусей пасти, коз? Покуда с хозяйством не управимся, с календаря хоть и не срывай листки. Он сходил в дом за ключами, и мы отправились осматривать школу. Кухня, маленькая комната для учителя и большой класс — вот вся школа. А в ней парты, доска, стол и табурет — все некрашеное. — Вот вам совет, — сказал попечитель, — езжайте домой, а дней через десять мы пришлем за вами подводу. К тому времени и кровать в комнате поставим. Подошло еще несколько человек, и все подтвердили, что, покуда гуси пасутся, хозяева не пошлют детей в школу. Мне ничего не оставалось, как вернуться в город. Дома сидеть было скучно, а ходить по улицам опасно: наткнешься где-нибудь на инспектора — доказывай ему, что, пока гуси пасутся, о занятиях в школе не может быть и речи. Но выйти нужно было обязательно, чтобы поставить Ильку в известность, в какую деревню я послан учительствовать. Однажды, сидя у окна, я увидел, что мимо прошел Миша Проценко. Он учился в одном со мной классе, участвовал в любительских спектаклях и нередко заходил ко мне загримированный то дьячком, то лихим казаком, то китайцем. Я выскочил на улицу и окликнул его: — Миша, голубчик, загримируй меня! — Кем тебя загримировать? — нисколько не удивился он такой просьбе. — Кем хочешь, лишь бы меня никто не узнал. — Пожалуйста, ничего не стоит. К вечеру я уже был ярким блондином с пышными усами и бородкой клинышком. Я так осмелел, что отправился на многолюдную Петропавловскую улицу, где в вечерние часы обычно прохаживался, заложив руки за спину, сам инспектор. И повстречал его, как только сделал несколько шагов среди нарядной публики. Но он едва скользнул по мне взглядом. И вообще никто не обращал на меня внимания, даже знакомые. Лишь двое подвыпивших шалопаев в студенческих тужурках загородили дорогу и принялись разглядывать меня, как какой-то музейный экспонат. Один сказал: — Как ты думаешь, что это за гибрид? Другой с видом знатока ответил: — Это помесь lacerta и arvicola terrestris.[1] Довольно редкостный экземпляр. Следующие два дня я потратил на то, что прохаживался около металлургического завода в надежде увидеть Ильку. «Должен же он появиться наконец, коль работает на заводе», — рассуждал я. Завод поглощал и выбрасывал сотни рабочих, а Ильки все не было. Показался он только на третий день. В синей блузе, с увязанным в красный платочек завтраком в руке — ни дать ни взять настоящий рабочий, — он шел прямо на меня. По всем правилам конспирации я сделал вид, будто всматриваюсь куда-то в даль, то ли в кувыркавшихся в небе голубей, то ли в бумажного с трещоткой змея, а сам настороженно ждал, когда Илька поравняется со мной, чтоб подмигнуть ему и шепнуть два слова. Но ни подмигнуть, ни шепнуть я не успел. Поравнявшись, Илька сказал: «Ну и дурак!»— и прошел дальше тем же ровным шагом к заводской проходной. Некоторое время я стоял с раскрытым ртом. Потом меня охватила досада: там — «гибрид», здесь — «дурак». Что же это в самом деле! Я забрался в чей-то палисадник, стащил с головы парик, сорвал усы с бородой и зашагал домой. Ночью, когда я, растревоженный, ворочался в постели, в окно осторожно постучали. «Илька!» — с радостью и смущением догадался я и, в чем был, выскочил на улицу. Так и есть: в темноте, под акацией, еще не обронившей листвы, стоял мой приятель. — Пойди оденься, конспиратор, — буркнул он. «Конечно, сейчас он устроит мне баню. Но за что, за что?» — думал я, наскоро одеваясь. Мы зашли в наш двор и уселись в сарайчике на пиленых дровах. — У тебя как, варит котелок? — начал Илька. — Натянул парик, приклеил бороду — и ну вышагивать у самой проходной. И хоть бы ночью, а то днем, когда последнему дураку видно, что борода фальшивая. Я еще не успел дойти до завода, как меня наши предупредили: держи курс на зюйд-вест — около завода бродит переодетый шпик. Два дня я от «шпика» прятался, а на третий, когда издали увидел, что за скелет прицепил себе бороду, сразу догадался: да это ж мой дорогой Мимоходенко желает встретиться со мной и выказывает чудеса конспирации. Эх, ты! Илька презрительно сплюнул. Я виновато молчал. — Ну ладно, — примирительно сказал он, — говори, зачем я тебе понадобился. Тут я обрел наконец голос: — Как — зачем? Ведь ты же сам говорил, что я пригожусь вам в деревне. Вот я и решил разыскать тебя и сказать, в какую именно деревню меня назначили. Я хотел сделать как лучше, а ты ругаешься. — А в какую ж тебя назначили? — В Новосергеевку, десять верст от города. — Гм… Десять верст… С одной стороны, будто дело подходящее, а с другой… Гм… Ты там уже был? — Был. — Ну и как? — Что — как? — Ну какой там народ, много ли бедняков, есть ли батраки, в какую сторону смотрят, о чем толкуют? — Да я там и часа не пробыл. Откуда мне все это знать? — Кому интересно, тот и за час все узнает. Как же тебя не ругать! Ну, а почему ты был там только час? Когда я все рассказал, Илька задумался: — Так, говоришь, крыши железом крыты? И дома кирпичные? — Есть и мазанки, крытые соломой. Но кирпичных домов больше. — Так, так… Значит, есть и богачи, и бедняки, и батраки. Добре, Митя, я завтра опять к тебе заверну, и тогда уж получишь полную инструкцию действий, а теперь пойду. Как бы, сволочи, не выследили… Работает у нас на заводе один подозрительный тип, — что-то он стал присматриваться ко мне. — У калитки Илька обнял меня и неожиданно ласково сказал: — Не серчай, Митюшенька, ты же знаешь, я тебя люблю, как брата родного. А что поругал, так это у меня такой характер. Кстати, ты не заметил, есть в вашей деревйе бакалейная лавочка? — Не обратил внимания. — Жаль. Ну ладно, до послезавтра. «Зачем ему лавочка понадобилась? — думал я, ложась спать. — Этот Илька всегда загадки загадывает. Да еще говорит «кстати». При чем тут «кстати»? Лишь бы запутать». В назначенное время мы опять встретились и уселись в сарайчике на пиленых дровах. Значит, так: лавочки в вашей деревне нет. До города рукой подать — так все делают закупки здесь. Нет лавочки, — решительно повторил Илька и прихлопнул ладонью по колену, будто от удовольствия. — Откуда ты знаешь? — удивился я. — Подумаешь, трудная задача! Новосергеевские каждый день на базаре. Спросил одного, другого — они и отрыли мне эту военную тайну. Так-то, брат. — Да что ты все о лавочке? — А то, что хоть ее нет, но она будет. И вот тебе наша инструкция: вступай ты с лавочником в непримиримую вражду. Уличай его в том, что он сбывает гнилой товар, продает ученикам тетради из паршивой бумаги, разбавляет чернила водой, — словом, наживается, подлец. Заглянет урядник — жалуйся на него уряднику, наедет старшина — жалуйся старшине. Пусть все начальство, все богатеи знают, какой паук свил в лавочке паутину. — И это все? — Покуда все. В свое время получишь новую инструкцию, а теперь езжай в свою деревню и принимайся учить ребят уму-разуму. Илька встал, намереваясь уйти, но я его задержал: — Подожди, я не понимаю. Выходит, вся надежда на начальство и богатеев: это они должны укротить лавочника-обдиралу? Это к ним я должен обращаться за справедливостью? По-моему, партия так вопрос ставить не может. Тут что-то не так. — Гм… А ты, брат, соображать стал. Конечно, партия рабочего класса за справедливостью к начальству и богатеям не пойдет. Но ты все-таки делай так, как я сказал. В свое время поймешь, где собака зарыта. Ну, будь здоров. Меня не ищи: надо будет, я сам тебя найду. Илька ушел, и я вдруг почувствовал, что совершенно не в состоянии сидеть сложа руки в ожидании подводы. «Завтра же вернусь в деревню, — решил я, хотя и не знал, чем заняться в школе, пока ребята пасут гусей. — Э, там видно будет!» На рассвете следующего дня я уже шагал по знакомой дороге. Стоял густой туман, и заброшенная мукомольня с пустыми прямоугольниками окон и дверей выступала из белой мути фантастической и страшной. Мне стало не по себе. Но к тому времени, когда я дошел до Новосергеевки (а шел я около двух часов), туман рассеялся, красное солнце заблистало на мокрых листьях деревьев, разлилось по крышам домов. Я почувствовал себя бодрее, даже на воинственный лад настроился. Во всяком случае, когда кудлатый старый пес, высунувшись из-под ворот, захрипел на меня, я поднял камень и свирепо сказал: «Пишов, шоб ты здох!» В том же настроении я вошел во двор попечителя. — Как, вы уже вернулись? — приветливо улыбнулся толстяк. — А ребята еще гусей пасут. — Василий Савельевич, объявите всем, чтоб шли записывать детей. Кого сегодня не запишут, я их потом уж не приму. Так пусть и знают, — решительно заявил я. К моему удивлению, попечитель сразу же согласился: — И правильно. Время идет — потом не догонишь. На что было и школу строить? Гуси гусями, а азбука азбукой. Сейчас пошлю загадывать. Прасковья! — крикнул он в окошко. — А ну швыдче сюды! — И, понизив голос, объяснил — Я вам уже и сторожиху присмотрел: женщина одинокая, набожная, тверезая. Что школу убрать и печь истопить, что послать куда. Вроде ординарца при вас будет или, сказать, денщика, — улыбнулся он своей шутке. — Вы что же, на военной были? — догадался я. — А как же! Шесть лет царю-батюшке отслужил. В чине унтера на сверхсрочной оставался. На пороге показалась пожилая женщина в поношенном черном платье, белобрысая, лицо круглое, без бровей, без ресниц. Она поклонилась мне в пояс и сладким голосом, нараспев, сказала: — Вот и хозяин мой приехал, сокол мой. Будем жить в ладу, в смирении. Бог нас не оставит. И сразу не понравилась мне: «Монашка, что ли?» Прасковья взяла кнут и, странно подпрыгивая на ходу, будто брыкаясь, пошла «загадывать», а мы с попечителем направились в школу. Не прошло и получаса, как скрипнула дверь и по-праздничному одетый мужчина, улыбаясь в прокуренные усы, ввел того самого коричневого от загара мальчишку, который спасал меня от собак. Следом пришла женщина и привела беленькую девочку, стыдливо закрывавшую рукавом лицо. А еще немного времени спустя у стола, за которым я записывал своих будущих учеников, образовалась уже очередь. Вот вам и гуси! Словом, к двенадцати часам все шестьдесят семь детей и подростков деревни в возрасте от девяти до четырнадцати лет были уже записаны. «Что значит проявить решительность и настойчивость», — подумал я. От меня не ускользнуло, конечно, что кое-кто из родителей поглядывал на безусого и тощего учителя с сомнением: куда, мол, ему справиться с такими рослыми ребятами. Ладно. Пусть сомневаются, а я пойду своей дорогой. Главное — не отступать, а делать то, что считаешь правильным. Вот только бы не ошибиться, что правильно, а что неправильно. Кровать мне в комнату еще не поставили, и первую ночь я провел в классе на сиденьях двух сдвинутых парт, положив под голову кулак. Долго я ворочался на своем жестком ложе, пока наконец заснул. А проснулся от назойливого шума и крика. Открыл глаза — рассвет, выглянул из окна, а перед школой полчище ребят. Там с криком: «Мала куча! Дави сало!» — барахтаются друг на друге, здесь прыгают в чехарде через согнутые спины, кто вертится на одной ножке, кто ходит на руках. Свист, гоготанье, смех, плач. И этакой-то оравой я должен овладеть, заставить слушаться даже тех, кто ростом на полголовы выше меня. Что-то похожее на робость прокралось ко мне в сердце, даже будто пол качнулся легонько подо мною. Но тут же я вспомнил любимую поговорку отца: «Не так страшен черт, как его малюют», наскоро умылся и вышел на крыльцо. Те, кто был ближе, сразу умолкли. Постепенно утихли и остальные. Без особого труда я расставил всех по росту в одну шеренгу. На правом фланге оказался паренек богатырского сложения Надгаевский Семен, а на левом — мальчик с пальчик Надгаевский Кузьма. — Да тебе сколько лет? — спросил я малыша, тщетно пытаясь вспомнить, записывал его или нет. — Семь, — ответил он. — Но ведь семилетних в школу не принимают. Я записывал только с девяти лет. — А я сам присол. Взял и присол, — сказал он и так доверчиво посмотрел на меня своими ясными глазами, что у меня не хватило духу отослать его домой. Он-то и вошел первым в школу. За ним двинулись остальные. Последним вошел и занял место за крайней яртой Надгаевский Семен. Началась перекличка. Из шестидесяти семи учеников только Надгаевских было ни много ни мало — тридцать пять, причем двое были Семены и двое Кузьмы. Чтоб не путать их, я сказал, что богатыря и мальчика с пальчик буду звать по имени-отчеству, то есть Семеном Панкратьевичем и Кузьмой Ивановичем. Такое мое решение все приняли с веселым смехом и явным одобрением. Я рассказал ребятам, как вести себя в классе, потом принялся выяснять их знания. И с первого же дня занятий попал в тот мучительный тупик, из которого не мог выбраться целый месяц. Оказалось, что не менее полутора десятка ребят уже умели читать и писать. Они ходили в соседнюю деревню и там учились грамоте у какой-то старушки. А я имел предписание инспектора открыть только первое отделение, и, значит, грамотные ребята должны были вместе с неграмотными писать палочки с хвостиками и учиться делить слова на звуки, а звуки соединять в слова. Тогда я видел в этом лишь нелепость, бессмысленную трату времени пятнадцатью ребятами, которые по своему возрасту должны были уже кончить школу, и не подозревал, как эта нелепость отзовется на занятиях всей школы. Отпустив ребят, я немедленно отправился в город, к инспектору. И вот опять тесная прихожая: слева — птицеобразный делопроизводитель, справа — гостиная с диваном и возлежащим на нем инспектором. И тот же вопрос занятого человека, которого беспокоят по пустякам: — Что вам, господин Мимоходенко? Еще по дороге я обдумал, как короче и яснее изложить суть дела. Инспектор слушал, стоя одним боком ко мне, а другим к дивану, и на лице его были та же скука и та же досада, что и в прошлый раз. — Нет, нет, господин Мимоходенко, никакого второго отделения. Бог знает, чему их обучали в частном порядке. Школа — учреждение государственное. — Так что же с ними делать, господин инспектор? Ведь некоторые из них даже для третьего отделения вполне пригодны. — Не имеет значения. Все должны обучаться по установленным государственным программам. До свидания, господин Мимоходенко, до свидания. Так же вяло сунул мне руку, так же уткнулся в книгу на ходу к дивану, только на обложке ее стояло уже не «Ключи счастья», а «Санин» Арцыбашева. Я вернулся в деревню и принялся обучать грамоте всех ребят подряд по государственной программе для первого отделения. И вот что получилось. Когда я спрашивал: «Дети, «у» и «с» — что будет?» — то, прежде чем неграмотные успевали в уме соединить в слово эти два звука, грамотные страшными голосами кричали «у-у-у-с-с-с!» «Дети, разделите слово «ус» на звуки». И, прежде чем неграмотные успевали сделать это мысленно, все в классной комнате начинало вибрировать от протяжного и оглушающего «у-у-у-у-у-у!», подобного заводскому гудку. Гудение умолкало, чтоб уступить место разбойничьему свисту: «с-с-с-с!» Никакие уговоры на грамотных не действовали: им было скучно, и они развлекались, как умели, не давая мне никакой возможности обучать неграмотных. В отчаянии я убегал в свою комнату и там, упав на кровать, затыкал пальцами уши, чтобы не слышать, как беснуется класс. В ПОИСКАХ ОПЫТА В одну из бессонных ночей, когда я в сотый раз спрашивал себя, неужели все дело в тщедушности моей фигуры, мне пришла мысль посетить какую-нибудь сельскую школу, посмотреть, как ведет занятия тамошний учитель, посоветоваться с ним. Едва забрезжил рассвет, я вывесил на дверях школы объявление, что занятий в этот день не будет, вышел на большой шлях и с попутной подводой отправился в волостную деревню Бацановку. Вез меня наш же, новосергеевский, крестьянин — человечище под стать Илье Муромцу. Перед ним я. наверно, был чем-то вроде котенка перед бульдогом. Он долго молчал, потом хриплым басом спросил: — А зачем это вы моего Семку рогульки писать учите? Он же грамотный. — А кто этот Семка? — Ну, Надгаевский, Семен Надгаевский. — А, Семен Панкратьевич! Есть такой. Как это я не догадался! Он весь в вас: богатырь. Значит, вы — Панкрат… Как по батюшке? — Гаврилыч. — Да, Панкрат Гаврилыч, это верно: Семену рогульки ни к чему. Но такое распоряжение инспектора народных училищ: всех посадить в первое отделение. — Он тронутый, ваш инспектор? Всех под одну гребенку? — Он чиновник, статский советник, а высокие чиновники почти все на один манер. Они боятся, как бы чего не вышло, вот и стригут всех под одну гребенку. Надгаевский повернул широкое бородатое лицо и с доброжелательным любопытством оглядел меня. — Это ж какой будет чин, статский советник, если повернуть на военный лад? — Это будет вот что, — показал я дулю. — Между генералом и полковником, чуть пониже генерала, но выше полковника. Панкрату Гавриловичу мое образное объяснение, вило, понравилось: он так оглушающе засмеялся, что лошадь прянула ушами. Но потом лицо его затуманилось и он в раздумье сказал: — От чиновников, конечно, добра не жди. Но бывает и так, что и чина на человеке нету никакого, а жмет он крепче мельничного жернова. В порошок может истереть другого. Теперь уж я оглядел своего собеседника с головы до ног. О ком он так говорит? Ведь не о себе же? В моем представлении большие, физически сильные люди обычно добродушны, отзывчивы на чужое горе. Таким был, например, Петр, к которому я в детстве привязался всем сердцем. Только Петр был стройный, мускулистый, а Панкрат Гаврилович — мясистый, громоздкий, этакий борец-тяжеловес. — Ну, вам бояться не приходится, — сказал я смеясь. — Вы, наверно, одной рукой крыло ветряка остановите. — Крыло ветряка остановлю, а вот с этой старой собакой, Наумом Перегуденко, и сам черт не справится. — Наум Перегуденко? Это не тот ли старик с помятой бородой, против которого никто на сходе слова сказать не смеет? — А, вы, значит, уже заметили? — Он кто у вас, кулак, что ли? — Кулак или куркуль, как ни скажете — все правильно будет. Одним словом, мироед. Некоторое время я молчал, не решаясь высказать свою мысль. Но потом все-таки сказал: — Лошадь у вас добрая, дроги, упряжь — все добротное, да и сами вы одеты не бедно. Извините, я даже подумал… Тут я слегка замялся. — Что подумали? — усмехнулся он. — Не куркуль ли я тоже? — Во всяком случае, не бедняк. Правда, дома вашего я не видел, но все же, мне думается, что вы из крепких. А если так, то куркуль Перегуденко вам не страшен: куркули, как я понимаю, больше бедняков да батраков жмут. — Рассуждаете вы правильно, но… — Лицо Надгаевского потемнело. — Но в жизни дела по-разному складываются. Давайте лучше я вам расскажу, как у меня получилось, что я вроде и не бедняк — это вы правильно подметили — и вроде стою уже одной ногой рядом с Куприяновым Тимохой. Тимоху нашего вы знаете? Нет? Все хозяйство у него похилилось. Так вот, того гляди, я как этот Тимоха-незадачник, рухну. Дорога, по которой мы ехали, тянулась сплошным черным массивом, слева, сквозь редкий туман, видна была серая скучная пелена моря, справа уходила в туманную даль побуревшая степь, и то, что рассказал Панкрат Гаврилович, казалось мне таким же безнадежным и унылым, как и окружавшая нас природа. А рассказал он о себе вот что. Жил он раньше в слободе Лукьяновке, жил хотя не богато, но и ни на кого не батрачил: свой надел, своя лошадь, корова. Когда взяли силу столыпинские законы о свободном выходе из общины, своего надела не продал, но и чужого не прикупил. Перегуденко в то время имел уже маслобойку и зашибал хорошую деньгу. А тут жадность его до того разгорелась, что принялся он скупать надел за наделом — все у своих же односельчан-незаможников. Прошло два-три года, и стал он озираться, где бы еще земли прикупить. Тем временем прошел слух, что помещик Алчаковский хочет свои земли распродать и остаться навсегда в Петербурге. Перегуденко потолковал с самыми богатыми односельчанами и отправился в столицу. Задача сперва была такая, чтобы купить у Алчаковского только часть земли, для богатеев, но помещик с распродажей по частям возиться не хотел, и богатеи стали втягивать в это дело других односельчан, победнее, чтоб купить всю землю целиком через банк. Кому было не под силу, тем обещали по-доброму, по-соседски помощь оказать. Втянули и Панкрата Гавриловича. Многие в то время продали свои наделы и переселились на новые земли. Богатеи действительно и построиться им помогли, и помогли уплатить первые взносы за землю. Помогать помогали, а брать расписки да векселя не забывали. И теперь дело повернулось так, что у иного хозяина и дом с железной крышей, и лошадь добрая в конюшне, а хоть в петлю лезь: надо в банк очередные взносы за землю платить и богатею долг возвращать. Не внесешь в банк — с земли сгонят, не вернешь долг богатею — он и лошадь отберет, и на все хозяйство руку наложит, и заставит работать на себя. Так вот и с Тимохой случилось: был вроде самостоятельный хозяин, а теперь день и ночь батрачит на Перегуденко. Так и с ним, Панкратом Гавриловичем, может случиться. И даже наверное случится. Недаром Перегуденко все чаще и чаще оглядывает его лошадь и всякие в ней недочеты выискивает: видно, заранее цену на нее сбавляет. — Поверите, он мне по ночам стал сниться, Перегуденко этот. В одной руке будто уздечку держит, а в другой — ключ от моей конюшни. Жинка жалуется, что я во сне мычу. Замычишь тут!.. — с тоскливой злобой закончил свой рассказ Панкрат Гаврилович и без всякой нужды стегнул лошадь. Наверно, он заметил на моем лице недоумение, потому что тут же сказал: — Конечно, животная неповинна. Но как привидится мне, что она стоит уже на конюшне у Перегуденко, так у меня злоба и на нее разгорается. Мне хотелось его подбодрить, и я сказал: — У Толстого, в драме «Власть тьмы», есть такой работник, Митричем называется. Так он никаких людей не боялся. «Ты их в бане-то погляди, — говорил он. — Все из одного теста». — Как-как? — живо заинтересовался Панкрат Гаврилович. — Все из одного теста? Вот это правильно подмечено! И о чем бы мы потом ни говорили, он нет-нет да и вспоминал: — Все из одного теста! Фу ты, слова какие верные! Когда из низины всплыл зеленый купол церкви, Панкрат Гаврилович снял треух, истово перекрестился и тут же сплюнул. — Ехали-ехали — и приехали в… — Он сердито выругался. «Да, невеселые, видно, ждут тебя дела в волости», — подумал я. После Новосергеевки с ее кирпичными домами Бацановка показалась мне скоплением хлевов: только на площади стояли каменные дома, а то всё мазанки, крытые черной от ветхости соломой. К школе, тоже старой и крытой соломой, мы подъехали в то время, когда дребезжал звонок и ребята, скопившись у входа и толкаясь, с гвалтом протискивались в класс. Темно-русому, с хитроватыми карими глазами учителю было на вид лет двадцать восемь — тридцать, и я без смущения попросил его помочь мне советом. Он улыбнулся, отчего глаза его стали еще хитрее. — Дело знакомое, — сказал он. — Первый год я тоже проклинал и ребят, и себя, и жизнь. Начнем, пожалуй, с того, что вы посидите у меня на уроке. Пойдемте. Нас встретили коротким шумом, одинаковым, наверно во всех на свете школах, когда ученики встают при входе учителя. Класс состоял из трех отделений: две задние парты — это третье отделение, четыре следующих — второе, а весь левый ряд парт — первое. В первом отделении проходили то же, что во всем классе моей школы, то есть учились читать, писать и считать до ста. Примостившись на краешек парты, я с затаенным восхищением наблюдал, как просто и в то же время четко учитель вел занятия одновременно со всеми тремя отделениями. Старшее писало пересказ басни «Лебедь, раки щука», среднее решало задачу, а младшее знакомилось с новой для него буквой «М» и придумывало слова, начинавшиеся с этой буквы. Когда голос учителя смолкал, слышались лишь пыхтение старательных учеников да постукивание перьев о донышки чернильниц. Я смотрел, слушал, и мне начинало казаться, что от всех учеников к учителю протянуты невидимые ниточки, что он чуть ли не кожей ощущает, чем занят каждый из них. Был, например, такой случай: учитель, стоя к классу спиной, писал мелом на доске; с задних парт донеслась еле уловимая ухом возня. Не оборачиваясь, учитель сказал: «Пастушенко, не заглядывай в тетрадку Винокурова. А ты, Винокуров, правильно делаешь, что не даешь ему списывать: пусть сам учится писать пересказы». И я подумал: «Вот это учитель! Куда мне до него!» — Семен Иванович, вы прямо маг педагогического искусства, — с нескрываемым восторгом сказал я на перемене. — Через несколько лет и вы будете «магом», — ответил он. Ах, эта хитринка в глазах! Как узнать, искренне ли он так говорит или только подбадривает меня. Когда я рассказал, почему так получилось в моей школе, что грамотные ребята учатся вместе с неграмотными, учитель расхохотался: — Ну, Веня (инспектора звали Вениамином Васильевичем) боится, как бы в начертание буквы не проникла крамола. — Но, посмеявшись, он задумался. — Трудное ваше положение. Даже не знаю, что вам посоветовать. С тем же удовольствием я сидел на втором и третьем уроках. На большой перемене, когда мы завтракали селедочкой и печеным картофелем — чем бог послал, как сказал Семен Иванович, — дверь в кухню стремительно распахнулась, и на пороге возникла высокая фигура человека с острой бородкой и черными волнистыми кудрями, падавшими на плечи из-под шляпы. — Здравствуйте, отец Константин! — приветствовал вошедшего Семен Иванович. — Милости просим к столу. Кусочек селедки еще есть. — А чем оный окропить? — На донышке что-то оставалось. — Учитель вынул из шкафчика бутылку с недопитой водкой и поставил на стол. — Кропите, отец Константин. Не присаживаясь, священник запрокинул голову и прямо из бутылки, с бульканьем, выпил всю водку. Потом перевел на меня взгляд черных блестящих глаз и с усмешкой спросил: — Как полагаете, юноша, подобает священному служителю дуть в таком стиле водку? Я не знал, что ответить, и беспомощно взглянул на хозяина. — Это учитель Новосергеевской школы, — представил меня Семен Иванович. Священник пожал своей узкой, с длинными пальцами рукой мою руку и, не сразу выпустив ее, сказал: — Не осудите: горе у меня. — Будете давать урок? — спросил Семен Иванович. — Всенепременно. Не дожидаясь звонка, священник пошел в класс. — Послушайте, Семен Иванович, — прошептал я удивленно, — он скорее похож на демона, чем на священника. А глаза! Это же цыганские глаза! — Верно. Наш поп не совсем обыкновенный. Ну, Да вы его сами узнаете: он ведь и в вашей школе будет закон божий преподавать. а теперь не хотите ли полакомиться с одним старым учителем? Он сейчас на пенсии но еще год назад учительствовал. Как знать, может, и он чем-нибудь поможет… Хотя… Семен Иванович запнулся. — Что «хотя»? — Нет, ничего… — уклонился он. — Пойдемте. Дом старого учителя стоял в ряду других крестьянских домов и ничем от них не отличался. Да и внутри ничто не указывало, что здесь живет учитель, интеллигентный человек, а не простой крестьянин. Ни стола с чернильным прибором, ни шкафа или, по крайней мере, полочки с книгами. Висели только конторские счеты на стене да выцветшая, вся в мушиных следах карта Российской империи. Впрочем, одну книгу я смог заметить: это был 34-й том энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона на букву «Л», замусоленный, с пожелтевшими от времени листами, и его присутствие здесь, где больше не было никаких других книг, мне показалось полной нелепостью. Когда мы вошли, хозяин стоял у кухонного стола и сек капусту. Пергаментное лицо, серая борода, серые всклокоченные волосы, серая в заплатах тужурка. Казалось, он много лет лежал в темной кладовой, где всего его, от дырявых носков до кудлатой головы, осыпало пылью и оплело паутиной. — Здравствуйте, Аким Акимыч! Вот я гостя привел к вам, учителя из Новосергеевской школы, — нарочито бодро и весело сказал Семен Иванович. — Будем вместе помогать нашему юному коллеге сеять «разумное, доброе, вечное», а на данном этапе — просто обучать ребят чтению и письму. Старый учитель некоторое время стоял неподвижно, с приподнятым над столом кухонным ножом, потом вдруг обнажил в улыбке желтые зубы и засуетился: — Пожалуйте, милости прошу!.. Душевно рад, душевно рад!.. Я, знаете ли, сперва даже не поверил своим глазам… Вы такой редкий у меня гость, Семен Иванович, а тут и сами пожаловали, и гостя привели. — Не было ни гроша — да вдруг алтын? — засмеялся Семен Иванович. — Вот именно, вот именно!.. Весьма приятно. Садитесь, вот стульчик, в нем одна ножка шатается, ну, да вас выдержит. А вы, молодой человек, присаживайтесь на сундучок. Одиноко живу, так не обзавелся надлежащей мебелью… Семен Иванович посидел несколько минут и отправился в свою школу. Мы со старым учителем остались вдвоем. — Вы, кажется, обед готовите, — сказал я. — Может быть, помочь вам? — Э, какой там обед! — махнул Аким Акимович рукой. — Просто борщ. Я варю его на три дня. Сегодня как раз очередная варка. Все же мои услуги были приняты. Через час борщ, заправленный старым салом, уже распространял по комнате свой пахучий пар. Аким Акимович на короткое время отлучился и вернулся с бутылкой красного вина и связкой бубликов.. — Пировать так пировать, — подмигнул он мне. — Не каждый день гости у меня. Да и то сказать, какой интерес с таким ископаемым время тратить. Мы пообедали. От вина Аким Акимович не то что охмелел, а как-то присмирел, притих и не отрывал от меня затуманенных грустью глаз. — Вам нездоровится? — с участием спросил я. Не отвечая на вопрос, он стал просить: — Голубчик, не торопитесь уходить. Побудьте со старым хрычом, а то я совсем мохом обрасту. Посмотрите в окно, на дворе уже темнеет. Куда вам на ночь в такую слякоть. Заночуете у меня, а утречком с попутной подводой и отправитесь. Я согласился, хотя, правду сказать, не предвидел особого удовольствия провести ночь с человеком, всем обликом напоминавшим домового. — Ну вот и отлично, вот и отлично!.. — обрадовался — Мы еще чайку попьем с бубличками. По такому случаю не грех и баночку вишневого варенья открыть. Чаевничали мы до полуночи. Я все пытался выведать старого учителя, каким способом добиться в моей школе нужной дисциплины, как лучше обучать ребят письму и чтению. Он хотя и объяснял, но как-то вяло, сбивчиво, неубедительно и, наконец, сказал: — Голубчик, вам про это лучше Семена Ивановича расспросить. Он начал учительствовать, когда уже повсеместно введен был звуковой метод, а я ведь десятки лет трубил по буквослагательному способу: аз, буки, веди, глаголь… Выучат ребята названия всех букв в алфавитном порядке — и только после этого начинают складывать буквы в слова. Трудно было учить и учиться, ох, трудно! Ну как мог ученик догадаться, что, скажем, в слове «отец» присутствуют буквы: «он», «твердо», «есть», «цы», «ер»? Это при письме. А при чтении как догадаться, что «он», «твердо», «есть», «цы», «ер» составляют слово «отец»? Потеряв надежду что-нибудь позаимствовать, я предоставил хозяину говорить о чем угодно, и он с жаром заговорил о своей загубленной жизни: — Господи, ведь и мне когда-то было семнадцать лет, и я, как, наверно, вы теперь, мечтал обойти весь земной шар, а что получилось? Мне уже в могилу пора, а я дальше нашего уездного города нигде не бывал. — Но почему же? — удивился я. — Почему? Сказал бы вам, но и сам не разберусь. То ли скупость меня заела, то ли эта проклятая пенсия. Нас у отца было трое сыновей и две дочери. Отец из кожи лез, чтобы дать нам хоть какое-нибудь образование. Сам-то он был участковым фельдшером, жил в волостном селе. Старшего брата удалось в духовное училище определить, и он до своей недавной смерти диаконом служил в церкви Трех святителей, а я кое-как выдержал экстерном экзамен на учителя школы грамоты и поехал в самую глухую деревушку уезда, чтоб обучать ребят вот этим самым азам да букам. Жалованье крохотное, еле хватало на квас с хлебом, кругом невежество, суеверие, а нищета такая, что почти каждый год солома с крыш на корм скоту шла. Тосковал я там страшно. А между тем, живя у отца, я и в журнальчике «Вокруг света», и в разных книжечках читал про большие города, в которых ночью светло, как днем, про реки с роскошными пароходами в три, а то и больше этажей, про всякие там музеи, театры, монументы… Уже тогда я мечтал: вот сошью себе котомку, возьму в руки палку и пойду бродить по земле, чтоб увидеть все собственными глазами, пощупать своими руками, чтоб и в Киево-Печерскую лавру спуститься, и на колокольню Иоанна Великого подняться, и по Невскому пройтись, и — мечтать так уж мечтать — с верхушки самой Эйфелевйй башни на мир поглядеть. Можете представить, как возгорелись мои мечты, когда я оказался в этой гнилой деревушке. И стал я урывать у себя самое необходимое, без чего даже простому крестьянину жизнь не в жизнь, чтобы только скопить деньжат и вырваться в живой мир. Мало— урывать у себя, у других даже стал рвать, на подлость пошел. То закуплю в городе по дешевке тетрадок третьего сорта и продаю их своим ученикам с надбавкой по полкопейки, то перед рождественскими или пасхальными каникулами объявлю ребятам: «Дети, спросите у своих родителей, не продаст ли кто мне коровьего маслица немножко или яичек парочку». И дети, конечно, несли все это, и, конечно, родители денег не брали, как не брали они с урядника, с волостного писаря, с батюшки, наезжавших в нашу деревню с поборами. Ни яичек, ни маслица я сам не ел, а складывал в корзину и сдавал лавочнику за полцены. Но вот наступали летние каникулы, я отправлялся в город за покупками. И что же оказывалось? Купив у старьевщика сапоги да кое-чего из одежды, я обнаруживал, что на остаток от своих сбережений мне не только до Эйфелевой башни не добраться, а даже в нашем паршивом городишке не прожить по-человечески и полмесяца. И я возвращался в свою школу и принимался копить сначала. Лицо Акима Акимовича исказилось от странной гримасы, будто он хотел улыбнуться, но губы не послушались. Помолчав, он продолжал: — Так прошло девять лет, целых девять лет! Из той деревушки меня перевели в другое село, в начальное училище. И жалованье повысили. Но я уже втянулся в накопительство и по-прежнему наживал но полкопеечки на тетрадях да перьях. Мне бы жениться, а я девиц, как колдовства, опасался: обкрутит, думал, какая-нибудь, и все мои сбережения на пеленки детишкам пойдут. А сбережения накопились уже такие, что, пожалуй, можно бы и в Киев съездить, а то и в самый Петербург. Один раз совсем было решился, но как подумал, что все накопленное а столько лет ухнет в какие-нибудь две-три недели, так даже съежился весь, будто чья-то злодейская рука залезла ко мне за пазуху и тянет из потаенного кармана кредитки. Так из года в год откладывал я свое путешествие — и все копил, все копил, пока не попался, как самый последний дурак. Аким Акимович скрипуче засмеялся и тут же вытер повлажневшие глаза. — Приехала однажды к нашему диакону его дальняя родственница, этакая кругленькая дамочка с розовыми щечками. Впервые заметил я ее на молебствии в церкви: сама крестится, а сама головой вертит, черными глазками стреляет. На другой день, только я кончил занятия, вбегает она в школу с каким-то листом бумаги в руке и прямо ко мне: «Господин учитель, вы человек образованный, прочтите, пожалуйста, что тут написано». Взял я лист, посмотрел и пожал плечами: «Не могу, говорю, понять, что это такое. Наверно, по-арабски. Совсем незнакомые буквы. А может, по-еврейски». — «А так?» — спрашивает она и поворачивает лист написанным к окну, к свету, а обратной, чистой стороной ко мне. Когда я увидел те же строчки, но с обратной стороны, то без труда прочел: Стоит гора крутая (Здесь нужна запятая), Под той горой крутой (Здесь не нужно запятой) Стоит попова дочка. (Здесь нужна точка.) Дамочка захохотала, хлопнула меня розовой ладошкой по лбу и убежала. И я до сих пор не могу понять, как случилось, что через три дня она поселилась у меня комнате и завертела мною, как игрушкой. Сперва я поддавался, но как увидел, что мои сбережения начинают заметно таять, то заартачился, спрятал кредитки под половицу, а дамочке сказал, что жить надо по средствам, то есть исключительно на жалованье. Дамочка назвала меня умницей, даже поцеловала. Я пошел в школу, а когда вернулся домой, то кредиток не обнаружил: они исчезли вместе с дамочкой. Хотел я в тот день повеситься, даже голову в петлю просунул, но смалодушничал. Дня три провалялся в кровати, потом встал и… начал копить сначала. Теперь уже просто по привычке, без всякой цели, ибо хорошо понимал, что, сколько б ни копил, все равно не решусь истратить накопленное. Вскорости настало время получать мне пенсию. Здоровье мое уже сильно было подорвано — и от такого образа жизни, когда сам себя во всем урезывал, и, главное, от нашего чахоточного, прямо-таки мученического труда, труда сельского учителя. Тут бы уйти на покой, но закон о пенсиях так хитро построен, что заманивает учителя еще и еще служить: прослужи сверх положенного срока изрядное количество лет — и пенсия увеличится. А кому это под силу после того, как уже изнурил себя долголетним трудом? Попытался было и я дотянуть до «большой» пенсии, но на третьем году свалился прямо в классе. С тех пор не работаю. Купил вот эту хатенку и живу, а зачем живу — не знаю. Только и радости, что в сновидениях. — В сновиде-ениях?.. Это как же? — не понял я. — А так: ложусь, укрывшись с головой, и засыпаю. А во сне гуляю по Невскому проспекту, поднимаюсь на Эйфелеву башню, плыву на пароходе по голубой реке. — А читать вы не любите? — Я читать разучился, когда по полкопейки накапливал. Жалко было тратить на книжки деньги. Впрочем, одну книжку я много раз читал. Вон она, на подоконнике лежит: тридцать четвертый том энциклопедического словаря, все слова на букву «Л» от «Ледье» до «Лопарев». В помещичьем покинутом доме нашел. От скуки столько раз перечитывал, что выучил наизусть. Вот назовите какое-нибудь слово из этой книжки, первое попавшееся. Я раскрыл том на 719-й странице и прочитал слозо «Липанин». Аким Акимович тотчас же начал: — «Смесь прованского масла с 6 % олеиновой кислоты, предложена взамен рыбьего жира, перед которым имеет то преимущество…»—и точь-в-точь рассказал все, что было напечатано под этим словом. Заметив мое изумление, он криво улыбнулся: —А вот что такое олеиновая кислота, не знаю. Это же на букву «О». Легли мы поздно. Хозяин уступил мне свою кровать, сам скорчился на сундуке. Всю ночь мне снилось какое-то морщинистое дерево с двумя стволами, похожими на человеческие ноги. Оно что-то шептало, я вслушивался, но не мог понять ни одного слова, и от этого мне делалось невыразимо тяжело. Я просыпался, а когда вновь засыпал, то опять видел то же дерево и слышал его шепот, «Да что же оно шепчет, что оно шепчет?» — с тоской спрашивал я себя. Дерево дрогнуло, потянулось, и я увидел, что оно имеет совершенно определенную форму буквы «Л». И как только я это увидел, то сейчас же услышал и слово, которое оно шептало. «Лихо, лихо, лихо», — шептало дерево. «Да, конечно, — подумал я, — ведь слово «лихо» на букву «Л». А какие еще есть слова на букву «Л»? И, будто отвечая мне, дерево зашептало: «Лихолетье, лихолетье, лихолетье. Лихорадка, лихорадка, лихорадка». «Да, да, — говорил я себе, — у меня лихорадка, потому мне и тяжело так, а лихолетье — это у Акима Акимовича. Бедный Аким Акимович: сколько есть хороших слов на букву «Л», но они в этот том почему-то не вошли. Бедный, бедный Аким Акимович!» С этим чувством жалости к старому учителю я и проснулся. В комнату просачивался серый рассвет. Аким Акимович лежал на сундуке все в той же позе, и вид его скорчившейся фигуры еще сильнее сжал мне душу. В свою школу я ехал опять с Панкратом Гавриловичем. Ему удалось добиться в волостном управлении какой-то отсрочки, и возвращался он домой повеселевший. ГНИЛЫЕ ТЕТРАДИ Я познакомил детей с новой для них буквой «М» и пошел от парты к парте, проверяя, так ли ребята пишут эту букву в своих тетрадях. Если у кого буква получалась нечеткой, некрасивой, я подсаживался к ученику и сам вписывал ее в тетрадь. — Э-э, Кузьма Иванович, — сказал я маленькому Кузе Надгаевскому, — что же это у тебя буква расплывается? — Не знаю, я ее пишу, пишу, а она тает и тает, — плаксиво ответил мальчик. Я взял у него ручку и показал, как надо писать. Но и моя буква расплылась в тетради. Ясно, тетрадь была из бракованной бумаги. Я насторожился. — Ты где взял тетрадь? — Батя купил. — Где купил? В городе? — Не… в нашей лавочке. — А разве у нас уже есть лавочка? Ребята закричали: — Есть! Еще в воскресенье открылась! На Третьей улице! — Что ж там продают? — А все. И деготь, и керосин, и мыло. — У кого еще буквы расплываются? Трое подняли руки. Я отобрал у ребят негодные тетпа-ди и после занятий отправился с ними к попечителю. «Экий мерзавец, — думал я о лавочнике. — Аким Акимович тоже снабжал своих учеников подобной дрянью, но того жизнь изуродовала, а этот, видно, в два счета хочет разбогатеть. Наверно, Илька раньше знал его, если так точно предсказал, какими тетрадями он будет торговать». Когда я вошел в дом, Василий Савельевич вырезывал на столе голенища из хромовой кожи (он всегда что-нибудь делал). — Василий Савельич, вы взгляните на эти тетради, — Я уже с порога начал я возбужденно, — это же безобразие! Все буквы расплываются. Я категорически вам заявляю, что с такими тетрадями ребята никогда не научатся писать. И кто же их сбывает ученикам? Наш лавочник! Только открыл свою лавку — и сейчас же принялся жульничать! С доброй улыбкой попечитель раскрыл одну тетрадш и, будто увидев что-то очень приятное, заулыбался еще приветливее: — Скажите пожалуйста, какой сорт бумаги! Вроде промокашки. — Вот именно. Этой тетради в оптовой продаже полкопейки цена, а он, выжига, дерет по три копейки, как и за хорошую тетрадь. Я вас прошу, Василий Савельич, запретите ему заниматься кожедерством. Ведь вы — попечитель, это ваша прямая обязанность. На минутку улыбка сошла с круглого лица попечителя Он озабоченно сказал: — Так-то оно так, но только правое у меня таких нет. «Я, — скажет лавочник, — никого не принуждаю. Не нравится — не покупайте». Да вы сами поговорите с ним. Вас он скорей послушает. Помня, что мне наказывал Илька, я все так же возбужденно ответил: — Ну, нет! Я к этому живоглоту на поклон не пойду! Я жаловаться буду! Уряднику!.. Старшине!.. Василий Савельевич с сомнением покачал головой: — Что ж урядник! Урядник к такому делу не причастен. А там смотрите сами. Он как раз сейчас здесь, у Перегуденко ведомости проверяет. Я попросил Василия Савельевича отвести меня к Перегуденко и, пока попечитель натягивал сапоги, оглядел комнату. Никелированная кровать с шишками, венские стулья, ковер на стене, граммофон с солидной стопой пластинок — совсем, как в городе. На улице Василий Савельевич вытянул хворостину из чужого плетня и пошел вперед, охраняя меня от собак. И, конечно, не обошлось без обычного «пишла, шоб ты здохла!» Так вот кто выстроил себе этот пятиоконный дом с парадной дверью на улицу и застекленной террасой! А двор!.. Он весь окружен каменными постройками: здесь и амбар, и конюшня, и коровник, и хлев, и курятник. Богато живет Наум Иванович Перегуденко! На наш стук в окошко дверь открыл сам хозяин. Спутанная борода его торчала как-то вбок, а маленькие глазки были красны, будто ему не дали выспаться. — Чего надо? — спросил он недовольно. — Мне некогда, у меня урядник. — Вот урядник и нужен учителю, — сказал попечитель. — Дело есть к нему. Перегуденко поскреб в бороде, подумал и крикнул из сеней в комнату: — Иван Петрович, учитель к тебе. Допустить? — Допустить, — ответил из комнаты красивый сочный баритон. В деревянном кресле, положив ноги в белых шерстяных носках на маленькую скамеечку, сидел черноусый мужчина. Он был без кителя, и только по шароварам с красными лампасами можно было догадаться, что это человек военный. — Прошу, прошу, — протянул он мне руку. — Очень приятно познакомиться. Хозяин так натопил, что нет никакой мочи терпеть. Пришлось снять китель да заодно и сапоги, ха-ха-ха! — Ничего, не стесняйтесь, свои люди, ха-ха-ха!.. — ответил я ему в тон. Он настороженно взглянул на меня и спросил уже с официальным видом: — Чем могу служить? — Господин урядник, обращаюсь к вам как к представителю власти, — начал я, стараясь и себе придать официальный вид. — Правительство поощряет коммерцию, но живодерство никому не позволено. А наш местный «коммерсант», едва открыл свою лавчонку, принялся три шкуры с народа драть. Вот извольте взглянуть на тетради. — И я повторил все, что перед этим говорил попечителю. — Ну уж и шкуры!.. — фыркнул Перегуденко. — Копеечное дело. — Тем хуже! — горячо воскликнул я. — Из-за копеечной наживы он портит великое дело народного образования! Сразу видно паучка!.. Урядник внимательно осмотрел тетради и вернул мне. — Да, бумага неважная. Однако ж никакого нарушения закона я тут не усматриваю. Вот ежели бы он водкой без патента торговал, я бы ему показал кузькину мать. Или табаком без акцизной бандероли. А тетради — это не предусмотрено. Кстати, Наум Иванович, ты где это покупал? — кивнул он на недопитую бутылку, стоявшую на столе. — У него, — буркнул Перегуденко. — Не заметил, патент на стеночке висит? — Кажись, висит. — Ну, значит, все в порядке. А вам, молодой человек, я советую: не обостряйте отношения из-за пустяков. Вы кто? Учитель? Значит, ваше дело учить как можно лучше. Он кто? Купец? Его дело торговать с наибольшей выгодой. Не нравится бумага — пусть в городе покупают. Никто не неволит. Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше. Так-то. Рюмочку не желаете? Иванович, что ж не угощаешь учителя? — Пусть пьет, мне не жалко. От рюмочки я отказался и пошел в школу, довольный тем, что выполнил поручение Ильки вступить с лавочником в непримиримую борьбу, и в то же время озадаченный: писать-то на паршивой бумаге все-таки нельзя? До самого вечера я размышлял, стоит ли разговаривать с лавочником, как советовал попечитель. А если он сразу пойдет на уступку— какая же это будет «непримиримая борьба»? «Нет, все-таки поговорю, — решил я, — чтоб не переложили за все вину на меня одного». — Тетя Прасковья! — позвал я сторожиху, мывшую пол в классе. Послышалось шлепанье босых ног, и предо мною предстал мой «ординарец» с мокрой тряпкой в руке, с прядями выбившихся из-под черного платка бесцветных волос. — Слушаю, соколик! — Где у нас открылась лавочка? Как ее найти? — Лавочка? А это на Третьей улице. Двор Тимохи Куприянова знаете? Вот в его доме. Тимоха-то хозяйство свое промотал, ну и подался в город, где-тось на заводе раскаленное железо кует, чертей тешит, а дом купцу под лавку сдал. Спасибо Науму Ивановичу, отобрал у него коня, а то б он и коня промотал. Я вспомнил, что рассказывал мне Надгаевский о разорении Куприянова, и присвистнул. — За что же ему спасибо говорить, если он-то и разорил Куприянова? — Господь с вами! Что вы такое говорите! — бросив тряпку и крестясь, воскликнула Прасковья. — О таком человеке — да такие слова! Грех! — Ну ладно, тетя Прасковья, мойте пол, а я в лавочку схожу. Стемнело, когда я разыскал дом Куприянова. На всей улице только в этом доме и светилось окно. Пахло свежеструганым деревом и краской. Проворный народ — лавочники: уже успел и вход с улицы сделать. Я толкнул дверь—над головой звякнул колокольчик. За прилавком, обитым оцинкованным железом, стоял крепко сложенный мужчина с черной седеющей бородой, а перед стойкой двое парубков пальцами разрывали тарань, с чмоканьем сосали ребрышки и запивали пивом. Я сказал: — Здравствуйте. Все трое ответили: — Здравствуйте. А парубки еще и пригласили: — Пожалуйте с нами. Сдвинув брови, я холодно сказал: — Меня интересует, господин лавочник, по какому праву вы продаете моим ученикам негодные тетради. При этом дерете с них по три копейки, тогда как вашей тетради цена полушка. Лицо бородатого из приветливого сразу сделалось каменным. — А позвольте, в свою очередь, спросить вас, господин: по какому праву вы требуете от меня отчета? Такой ответ меня вполне устраивал: он давал мне основание продолжать выпады против наглого купца-выжиги. — По праву здешнего учителя и честного человека! — воскликнул я запальчиво. — А если еще не понятно, то знайте, что вы наживаетесь за счет крестьянского труда, что вы тормозите народное просвещение, что вы паук, выжига, мироед… — И пошел, и пошел честить. Парубки перестали чмокать и с каким-то, как мне показалось, радостным изумлением переводили глаза с меня—на лавочника и с лавочника — на меня. Бородатый хмурился, хмыкал, укоризненно качал головой, но так меня и не прервал, пока я не израсходовал весь запас бранных слов и не умолк сам. Только после этого он ответил, да и то очень коротко: — Выжига так выжига. На том стоит всякое торговое дело. А товар свой я никому не навязываю. Не нравится, пусть не берут. Вот хлопцы пришли пива выпить. Я ж их не приневоливаю. Понравится — еще придут, не понравится — на том и делу конец. Так-тося. Прощевайте, господин учитель. Можно сказать, он меня просто выпроваживал. Уходя, не удержался, чтобы не хлопнуть дверью. С усилием вытягивая ноги из грязи, я думал: «А все-таки ему здорово от меня попало. Эти хлопцы завтра же всем расскажут, как я его живодером да мироедом обзывал. Подожди, я на тебя еще волостному правлению нажалуюсь». Но рядом с этими мыслями шли чередом и другие и все больше и больше тревожили меня. Я вспоминал, что когда отчитывал лавочника, а он укоризненно качал головой и хмурился, то в карих глазах его не было заметно никакой вражды ко мне. Больше того, глаза его смотрели на меня, казалось, доброжелательно и будто даже подзадоривали: давай, мол, еще, давай покрепче. Да и сами глаза эти с их особенной лукавинкой казались мне удивительно знакомыми, будто когда-то, может быть, очень давно, они поглядывали на меня с таким же дружеским лукавством. Тревожное чувство какой то раздвоенности долго не давало мне в тот вечер уснуть. НОЧНОЙ ГОСТЬ С этим чувством я и проснулся и носил его в себе еще несколько дней. Поздно вечером, когда я уже лежал в постели, но еще не спал, в наружную дверь класса постучали. Стук был тихий, осторожный. Кто бы мог быть в такой час? Да и стучат как-то особенно, будто остерегаются, чтобы на улице не услышали. Мне стало не по себе. Как-никак в школе я был один, а она стояла в сторонке от других домов, у обрыва к морю и вблизи глубокой, заросшей кустарником балки. Мимо этой балки, возвращаясь ночью с гулянки, хлопцы шли не иначе, как по двое, трое: боялись. Затаив дыхание я прислушивался, не повторится ли стук. И, когда он повторился, все, так же тихо и пугающе осторожно, я невольно вздрогнул. А минуту спустя опять: стук-стук-стук… На этот раз громче и требовательней. Нащупав в кухне топор, я неслышно прошел через кухню в класс и замер у наружной двери. И мне показалось, что через дверь ко мне доносится чье-то дыхание. Так, я — по эту сторону двери, а кто-то таинственный и страшный — по ту, мы и стояли, напряженно прислушиваясь, пока я не услышал донельзя знакомый, с хрипотцой голос, проворчавший с досадой: — Спит, чертов сын! Хоть в трубу лезь, — Ты? — с облегчением воскликнул я. — Открывай. Да не ори, — ворчливо ответил тот же голос. Я снял болт и распахнул дверь. На пороге в ночной мути стоял Илька. Как я ему обрадовался! — Один? — спросил он. — Один. — Ну, веди. А то тут глаза выколешь. С топором в одной руке и Илькиной мозолистой лапищей в другой я прошел в свою комнату и зажег ночничок. Илька стащил с головы шапку-ушанку, стряхнул с нее водяную пыль и снял пальто. — Где тут расправить, чтоб просохло? Повесив пальто на дверь, он обтер тряпочкой сапоги, вымыл руки, одернул рубаху и подступил ко мне с кулаками: — Ты за что моего отца ругал, а? Вот я тебе покажу, как честных людей оскорблять! Я попятился: — Твоего отца?! Я?! Что ты, Илька! Я твоего отца даже не видел с тех пор, как на нас казаки напали. — А, ты еще отказываешься! А кто кричал на отца: «Мироед! Паук!»? Не ты?! Я раскрыл рот. Илька расхохотался. — Подожди, подожди! — воскликнул я. — Так, значит, этот лавочник — Тарас Иванович? А я все думаю, чьи же эти глаза, так мне знакомые! Но как он изменился! — Изменишься от такой жизни! Да и времени немало утекло. К тому же — борода. А в общем, хорошо: если даже ты не узнал, значит, дело в шляпе. — Но зачем же ты натравил меня на него? А, понимаю!.. Мироед, живодер — это маска, а под ней… — Вот это самое, — перебил меня Илька. — Молодец, Митя! А знаешь, что о тебе говорил урядник? — Кому говорил? — Лавочнику. Ведь он, урядник, на другой же день побывал в лавочке. Выпил с отцом бутылку водки, взял «взаймы» десятку и ушел. А про тебя сказал: «Мальчишка, сопляк. Тоже в драку лезет. Не обращайте внимания, я вас в обиду не дам. Торгуйте себе на здоровье, выходите в крупные люди». Тут уж мы оба расхохотались. — Постой, — спохватился я, — ведь ты, наверно, голодный. Мы перешли в кухню и принялись печь картошку в поддувале, в золе. До чего ж она вкусна, эта запеченная картошка. в хрустящей кожуре! Разломишь — и от одного пара слюнки текут. Нашлись и соленые огурцы, и лук, и подсолнечное масло. Поели, выпили горячего чаю, улеглись рядышком в кровать — и пошли воспоминания. И как Илька у меня задачи в училище списывал, и как мы царя из золоченой рамы выдрали и в мусорный ящик бросили, и как я от монахов убежал, и как мы трое — Илька, я и Зойка — с казаками дрались. — Ах, Зойка, Зойка, где она теперь, где? — сказал я. — Гм… — начал было Илька и умолк. Потом я рассказал, как трудно мне учить письму и чтению грамотных ребят вместе с неграмотными. — Да ты что, обалдел?! — возмутился Илька. — Так и профессор начнет ходить на голове, если его посадить за одну парту с гимназистом. — Но что же мне делать, что?! — с отчаянием воскликнул я. — Как — что? Да рассади их. Одних — в первое отделение, других — во второе. — Но я же тебе сказал, что инспектор запрещает. — А ты плюнь на его запрещение. Делай так, как подсказывает разум. Подумаешь, инспектор! Паршивый царский чиновник. — А если он с ревизией придет? — Ну и что ж! На этот день опять сведи всех в первом отделении. А лучше так прямо ему и скажи: я еще с ума не спятил, чтобы учить грамотных ребят палочки писать. Так, мол, недолго и бунт у мужиков вызвать. Он бунта испугается и прикусит язык. Действуй смелее. Инспектора бояться, так лучше и на свете не жить. Я с горечью воскликнул: — Илька, ну почему мне самому не пришло это в голову! А ведь совсем недавно я советовал одному крестьянину не бояться людей. Неужели я таким и останусь трусом, безвольным существом, словом, заморышем? Он обнял меня и ласково сказал: — Не горюй, Митя. Это потому, что ты в хлюпкой среде жил. Ничего, постепенно закалишься. Ого, таким железным будешь, что хоть штыки из тебя делай! — Ладно, постараюсь быть штыком и проколоть самого инспектора, — ответил я. — Ну, а как все-таки быть с лавочником? Ведь нельзя ж на гнилой бумаге учить ребят письму. — Об этом отец уже подумал. Вот тебе его наказ: организуй кооператив. — Кооператив?! Ка-акой кооператив?! — удивился я. — А школьный, из учеников. Закупите сами в городе тетрадки и продавайте своим членам по сходной цене. Двух зайцев поймаете: и писать будете на хорошей бумаге, и нос «лавочнику» утрете. Такому решению «трудной проблемы» я несказанно обрадовался: — Илька, это ж великолепно! Даже не двух, а трех зайцев! — А третий какой? — Дух коллективизма. — Правильно, — одобрительно кивнул Илька. — Я ж говорил, что котелок у тебя варит. — Он подумал и стой важностью, с которой еще в детстве показывал мне свою осведомленность в политических делах, сказал: — Но сильно кооперативом не увлекайся. Будут тебе поручения и поважнее. А то вот за границей некоторые смирненькие социалисты все спасение видяг в кооперативах. Сто лет уже кооперативы разводят, а рабочий люд как гнул спину на буржуев, так и теперь гнет. — Какое же мне будет поручение «поважнее»? — спросил я, стараясь не выдать охватившего меня волнения. Илька опять помолчал. — Видишь, батя мой учился, как говорится, на медные гроши. Книжки он читает свободно и проникает к самое их существо. Тут его никакие ликвидаторы не собьют— ни Мартов, ни Потресов, ни Дан. — Произнеся эти три имени, Илька искоса взглянул на меня, желая, видимо, проверить, какое впечатление произвела его осведомленность. — Да, а вот по части там всяких запятых, твердых знаков и ятей он слабоват. Я, сам знаешь, и двух классов не закончил, от жандармов скрывался. Та к что разбираюсь в этой грамматике с синтаксисом не дюже лучше отца. А ты как-никак в училище до последнего класса дошел и даже на учителя выдержал, значит, все клаки препинания тебя слушаются, как солдаты фельдфебеля. Ну, и, конечно, не напишешь корову через ять. А главное, сумеешь так слова расставить, чтоб каждому человеку, даже малограмотному, вся суть вопроса была б видна как на ладони. Вот по этой части отец и хочет тебя использовать. Как ты, согласен? — Я на все согласен, но ты скажи: что я должен деть? Учить вас знакам препинания, что ли? — Не догадываешься? Ну, сейчас объясню. Ты от своего инспектора пакеты получаешь? Разные там предписания, циркуляры? — Да, конечно. — Кто ж их тебе доставляет? — Пакет идет почтой до волостного села, до Бацановки. А оттуда волостное правление с оказией сюда направляет. — То-то, что с оказией. Значит, не случись оказии, пакет так и будет в волости лежать? — Так и будет. До города десять верст, а пакеты иной раз только на двенадцатый день приходят. — Скоро этому безобразию конец наступит. Почту из Бацановки во все пункты волости будет развозить почтарка. А поселится она у вас, в Новосергеевке, на квартире у «лавочника», потому что «лавочнику» этому она племянницей приходится. Сам урядник за нее хлопотал перед волостным старшиной. Что значит хорошо угостить начальство и дать ему десятку «взаймы». Илька беззвучно засмеялся, отчего под нами затряслась кровать. — Дальше, дальше!.. — нетерпеливо потребовал я. — А дальше все само собой понятно. Почтарка доставит тебе пакет от «инспектора», ты его распечатаешь и приведешь «предписания» в порядок. Потом сдашь на почту через ту же почтарку. Писать надо хоть и ясно, но коротко. Помнишь, как говорил в нашем училище Лев Савельич: «Во многоглаголании несть спасения». Для образца я дам тебе одну штуку. — Илька встал, отпорол перочинным ножичком подкладку на своем пальто и двумя пальцами извлек конверт величиною с почтовую открытку. — На. Садись за стол и вчитывайся. Так примерно и мы будем печатать. Читай и запоминай а я пока подремлю. Часа через два ты меня разбудишь и выпустишь. Я вынул из конверта сложенный в несколько раз лист печатной бумаги и развернул его. Это была маленькая газета с крупно набранным названием «Путь рабочего» и уже знакомым мне лозунгом вверху: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Так вот что я буду делать! Я буду обрабатывать для печатной газеты материалы ее корреспондентов! Какое счастье! Я обернулся к Ильке, чтоб высказать ему свою благодарность за такое ко мне доверие. Но Илька уже спал. КООПЕРАТИВ С утра я должен был познакомить ребят с буквой «Т». Вместо этого я весь первый урок проверял знания своих учеников и рассаживал их по отделениям. Для второго отделения оказались подготовленными шестнадцать мальчиков и девочек. Вот они-то и мешали мне до сих пор вести занятия. Все изменилось уже со следующего урока. Я продиктовал второму отделению задачу и занялся первым отделением. Пока младшие придумывали! слова со звуком «Т» и учились изображать его буквой, старшие озабоченно писали в своих тетрадях или, подперев рукой подбородок, думали. «Топор!», «Толстый!»,! «Кот!», «Вата!» — находили нужные слова младшие. В другое время старшие орали бы, краснея от натуги: «Ро-о-от!», «По-о-от!», «То-о-о-от!» Но сейчас в моем классе был такой же порядок, как и в классе Семена Ивановича. Я и радовался этому, и досадовал, что не решался раньше нарушить глупое распоряжение инспектора. Когда кончился последний урок, я сказал: — Пойдите побегайте и по звонку возвращайтесь в класс: у нас будет сход. Минутку длилось молчание, потом кто-то недоумение спросил: — Какой сход? — Что такое сельский сход, вы знаете? — Знаем! — ответил весь класс. — Ну вот такой же будет и у нас сход. Только на сельском сходе женщин не бывает, а у нас все будут — и мальчики, и девочки. Через несколько минут ребята опять заполнили классную комнату. И, когда я сказал: «Начнем школьный сход» — все, точно по уговору, встали: крестьяне на сельских сходах всегда стоят. — Вот что, ребята, — начал я, — наш лавочник хочет на вас нажиться, поставляет негодные тетради и заламывает большую цену. Давайте дадим ему отпор. А как это сделать? Сделать это можно, если мы создадим школьный кооператив. Знаете, что такое кооператив? О кооперативе ребята, конечно, ничего не слыхали. Но о кредитных обществах, которые в ту пору стали появляться в деревне, кое-что от своих отцов слышали. Тем легче мне было объяснить, что такое кооператив и какую он приносит трудовым людям пользу. — Будем сами закупать в городе и ручки, и тетради, и перья. Вот второму отделению понадобятся новые книги. Мы и книги закупим. Городские торговцы нам, как оптовым покупателям, сделают скидку, а товар мы будем брать самый лучший. Ну как, согласны? — Согла-асны!.. — единодушно ответил сход. — Ну, раз согласны, то давайте назначим уполномоченных. Они и в город со мной съездят, и тетради с перьями будут вам выдавать, и деньги с вас получать. И тут поднялся такой же гвалт, как и на «взрослых» сходах. Одни кричали: — Пантелея Шевченко! Другие им отвечали: — Тю-у! Он и считать не умеет! — Петра Надгаевского!.. — У него сапогов нема!.. — Сапогов нема, зато голова е, а у тебя ни сапогов, ни головы. — Варю Кигтенко! — робко предложила сестра маленького Кузи Надгаевского, Лиза Надгаевская. — Не треба!.. — заорал мальчишеский хор. — Дивчат не треба!.. — Прекратите галдеж! — приказал я и, обращаясь к Пантелею Шевченко, кричавшему громче всех, спросил — А почему — не треба? Ну-ка, объясни, Шевченко. Пантелей насупился и так склонил голову, будто приготовился бодаться. — Цэ не их дило. — А какое их дело? — Звисно, яке: хату прибрать, дытыну нянчить… — Обед готовить. Рубахи стирать. Корову доить, — подсказывали ему со всех сторон. — Так, может, и учиться в школе не их дело? Наступило озадаченное молчание. Видимо, мужская часть схода думала: «Если учатся — значит, можно. А для чего учатся — неизвестно». Я попытался объяснить, что женщины должны участвовать в общественных делах наравне с мужчинами, но скоро убедился, что не только мальчикам, но и самим девочкам такие понятия совершенно чужды. И все же мне удалось убедить ребят провести в состав правления школьного кооператива девочку. Выбрали быстроглазую, бойкую Варю Кигтенко. Семен Панкратьевич прошел в правление единогласно. Зато с кандидатурой Кузьмы Ивановича было много шуму. Мальчик с пальчик оказался необыкновенно способным. Мы еще и половины букв не прошли, а он уже весь букварь знал наизусть. Первое отделение считало только до десяти. Он с необыкновенной легкостью проделывал в уме все действия в пределах ста. «Кузьма Иванович, — говорил я, — раздели восемьдесят на пять, то, что получится, умножь на два и от полученного отними двадцать шесть». Едва я заканчивал вопрос, малыш отвечал: «Сесть». Когда он выходил к доске и наизусть читал басню про легкомысленную стрекозу и трудолюбивого муравья, класс освещался улыбками всех ребят. Вот того чудо-хлопчика и выдвинуло все первое отделение, старшие заартачились: — Вин ще малый. Но первое отделение не отступало, и старшим, после пререканий и перебранки, пришлось согласиться. Председателем правления назначили Семена Панкратьевича. Удивительно, что во время схода, длившегося час с лишним, никто не присел. Распуская сход, я спросил Семена Панкратьевича, не сможет ли его отец дать мне и только что избранному правлению подводу, чтобы съездить в город. — Даст, — сказал наш председатель. — Я сам запрягу. Прошло немного времени, и к школе подкатила телега с впряженным в нее добрым конем Панкрата Гавриловича. Вместе с сыном в ней сидел и сам хозяин. Сначала мы заехали за Варей Кигтенко. Семья только что села обедать. Как мы ни отбивались, нас тоже усадили за стол. Борщ с чесноком и пирожки со сметаной были так вкусны, что мы ни о чем за столом не говорили, а только покряхтывали от удовольствия. — Вот не думали, не гадали, подряд два раза пообедали с сыном, — сказал Панкрат Гаврилович, вставая и вытирая ладонью усы. — А теперь давайте нам вашу дочку: повезем ее в город за покупками для школы. Отпускаете? Варя уже успела рассказать дома, как ее выбирали. Добродушно посмеиваясь, хозяйка говорила: — Как же ее не отпустить: теперь она правительница. Лицо Вари покрылось смуглым румянцем, а глаза сияли. Оставалось заехать за Кузей. И надо ж было так случиться, что в дом мы вошли в то время, когда мать нашего малыша, маленькая и худенькая, как девочка, разливала по чашкам дымящиеся галушки. — Обедайте, добрые люди, мы подождем, — сказал Панкрат Гаврилович. — Нет, уж пожалуйте с нами, — басом ответил хозяин, широкий и плотный. — Нету такого правила, чтобы человек обедал три раза в день. Мы только-только отобедали у Кигтенки. — А где ж есть такое правило, чтоб хозяева обедалй, а гости в рот им смотрели? Как мы ни отказывались, нас и здесь усадили за стол. — Добри галушки, — похваливал Панкрат Гаврилович, подставляя второй раз свою чашку под уполовник хозяйки. Кузю тоже отпустили в город без возражений. И вот мы уже на большом шляху. Все то же вязкое черное месиво под колесами, все то же сумрачное небо над головой и все та же голая степь до горизонта. Когда проезжали мимо заброшенной мукомольни, Панкрат Гаврилович вдруг спросил: — Дмитрий Степаныч, а это ж правду говорят, что тут нечистая сила водится? Будто через то хозяин и забросил свою мельницу. — А как вы думаете? — Я думаю, что брехня. Но худой человек тут, конечно, может притаиться. Рассказывают, будто из окна выбрасывают петли и тащат проезжих в мукомольню. — А что ж полиция смотрит? — Э, полиция! Полиция сама обходит это разбойничье логово за сто шагов. Мы поравнялись с подводой, груженной песком. Поверх песка сидел сумрачный мужчина, закутанный в рваную дерюгу. — Здорово, Васыль! — крикнул Панкрат Гаврилович. — Все возишь? Когда мы обогнали подводу, я спросил: — Это кто? — А работник нашего Перегуденко. Кулацкая жадность. Чтоб работник не ел даром хлеб зимой, Перегуденко заставляет его возить в город песок и сдавать там подрядчикам. Полтинник за воз. Два раза обернется в день—вот тебе и целковый. Выходит за месяц тридцать рублей. А работнику Перегуденко платит в месяц всего четыре рубля и кормит остатками от обеда наравне с собакой. Вот на кого набросить бы петлю из того чертова логова, на нашего «благодетеля», холера ему в бок. — Он, что ж, местный, этот Васыль? — Он, как и все мы, из Лукьяновки. Покуда была коняга, все цеплялся за свой надел. А как коняга издохла, вышел из общины, продал надел и пошел в батраки. И жена с ним, тоже батрачит на Перегуденко. Не дай бог докатиться до такой доли. — Кому ж он продал надел свой? — А банку. Банк скупает мужицкую землю по шестьдесят четыре рубля за десятину, а помещичью — по сто двадцать одному рублю. Почему так — неизвестно. У въезда в город нам повстречалась подвода с отцом Константином. Панкрат Гаврилович и мальчики сняли шапки. Узнав меня, священник толкнул возчика, чтобы тот остановил лошадь, и радостно, будто сообщал приятную новость, сказал: — У владыки был, принимал выволочку. — За что, батюшка? — полюбопытствовал я. — За злоупотребление спиритусом вини… Я говорю: «Так это ж злостная клевета, владыка. Если когда и случилось воспринять сей дьявольский напиток, то только в целях гигиены». А он мне: «Знаю твою гигиену. Смотри, как бы не гореть тебе на том свете в огненной геенне». — Опять толкнул возницу: — Поезжай! — И, уже отъехав, крикнул мне вслед: — Скоро заверну на закон божий! Приготовьте селедочку! — Ну и поп! — покачал Панкрат Гаврилович своей массивной головой. — Наши к его приходу приписаны, так говорят, наберется — и все тропари[2] перемешает. Такое в алтаре мелет, что у регента аж глаза выкатываются от умственной натуги: то ли «упокой господи» затянуть в ответ, то ли «многая лета». В город мы приехали еще засветло, но в книжном магазине, куда мы зашли все пятеро, горели электрические лампочки и мягко отражались в отлично отполированной облицовке шкафов и прилавка. За прилавками стояли щегольски одетые приказчики, сам же хозяин сидел в застекленной будочке. Я знал его еще тогда, когда он носил по базару корзину с календарями, почтовой бумагой, перочинными ножами. Звали его в те времена просто Алешкой. Потом он открыл на том же базаре книжную лавку, растолстел и превратился в Алеху Пузатого. Теперь его зовут не иначе, как Алексей Митрофанович, он один из наиболее почетных коммерсантов города, магазин его — на главной улице, а над магазином — вывеска с золочеными буквами. С тех пор как он поручал мне продавать открытки с изображением наследника-цесаревича, прошло несколько лет, и, понятно, почтенный коммерсант меня не узнал. — Хотите иметь оптового покупателя? — приступил я сразу к делу. — Нам нужны тетради, перья, чернила, учебники. — В кредит или за наличные? — так же по-деловому осведомился коммерсант. — А какая разница? — В кредит — меньшая скидка, за наличные — большая. Жалованья своего я еще не успел истратить и поэтому сказал: — За наличные. Не прошло и получаса, как тетради со вложенными в них в виде премии переводными картинками, задачники и книжки для чтения на втором году обучения, ручки, карандаши и коробки с перьями были добротно упакованы и снесены услужливыми приказчиками на дроги. Можно было бы и возвращаться, но на фасаде против воположного дома так зазывно светились огромные слова «Театр «Модерн», а на щитах так интригующе изображались картины из комедии «Глупышкин женится», что, посоветовавшись с Панкратом Гавриловичем, я купил четыре билета и повел ребят в кинематограф: ведь кинокартин никто из них еще не видел. Мы сидели в облицованном мрамором вестибюле в ожидании начала сеанса, и я невольно вспоминал, как сам впервые увидел кинокартину. До этого все в городе знали только «туманные картины», которые возникали на экране при помощи волшебного фонаря. А тут прошел слух, что приехал какой-то ловкий предприниматель и то в коммерческих клубах, то в школах показывает движущиеся картины. Однажды сестра Маша прибежала домой из прогимназии, где она тогда училась, с удивительной и радостной новостью: вечером в их актовом зале будут показывать движущиеся картины и она уже купила три билета—для себя, для брата Вити и для меня. Но радость наша была омрачена тем, что, имея более или менее приличные шубы, мы с братом не имели костюмов и были одеты в ситцевые старые рубашки. Когда мы вошли в гардеробную и увидели, в каких костюмчиках другие мальчики, то постеснялись раздеваться: так, в шубах, и сидели в зале во время сеанса. Пот струйками лился по нашим спинам, но мы ничего не замечали и только таращили глаза на большое белое полотно. А там творились чудеса: то появлялась корова и, все увеличиваясь, шла будто прямо на нас. То русский солдат пронизывал штыком японского солдата. То мальчик и девочка, взявшись за руки, кружились в танце. С каким восторгом встречала публика эти чудесные картины! В зале кричали, пищали, охали, свистели. А уж на сколько дней хватило дома разговоров об этом изумительном зрелище! Мои «правленцы» сидели рядком, боясь пошевельнуться. Горожане, прогуливаясь по вестибюлю, бросали на них насмешливые взгляды и плохо сдерживали улыбки. Особенно привлекал к себе внимание Кузя: маленький, но в больших сапогах старшего брата, в фуражке по уши, он, казалось, пришел сюда из какой-то забавной сказки. — Там крутят? — шепотом спросил Семен и показал глазами на бархатную портьеру. Из-за портьеры приглушенно доносились звуки рояля и взрывы смеха. — В том зале есть будка: в ней и крутят. А ты разве уже видел? — Нет, отец рассказывал. За портьерой послышался топот множества ног, затем все стихло и портьера распахнулась. Из вестибюля все двинулись в зрительный зал. Боясь, что Кузю затолкают, Семен поднял его на руки. Но когда наш мальчик с пальчик сел на стул, то оказалось, что, кроме спины впереди сидящего человека, он ничего не видит. И Семен посадил его к себе на колени. Как только зал погрузился в темноту и на экране задвигались люди, оживились и мои ребята. Улица с многоэтажными домами и бегущим трамваем сменилась морем с гибнущим кораблем; исчезло море — возник лес со стадом антилоп и крадущимся в зарослях тигром; вот бородатые люди, закутанные в белое, едут на двугорбых верблюдах по пескам пустыни; вот парижская площадь и шагающие по ней войска в шляпах с султанами; вот горит огромное, в восемь этажей, здание, а пожарники в касках льют и льют в дымящиеся окна струи воды. И с каждой сменой картины Варя и Кузя вскрикивают то в страхе, то в изумлении, то в восторге. На что солидный человек Семен, но и он не может воздержаться от восклицаний, вроде «Ух, чудо-юдо!», «Ну и прет!», «Вот это лошадка!» После того как на экране промелькнула надпись «ПатГлупышкин женится». И тут уже безудержный смех ребят слился с хохотом, свистом всего зала. Кузя так подпрыгивал в волнении на коленях у Семена, что тот наконец не выдержал заорал на весь зал: «Да сиди ты, чертова дытына!» — Ну как? — спросил ребят Панкрат Гаврилович, поджидавший нас на дрогах около кинематографа. — Лес со всяким зверьем — здорово. И как французы маршируют на параде — занятно. А Глупышкин — это для маленьких, — с важностью сказал Семен. — Для маленьких! — с обидой воскликнули Варя и Кузя. — А сам реготал, аж скамейка под ним ездила. — Ездила, ездила!.. — проворчал Семен. — Держите покупки покрепче, а то выпадет какая, ищи ее потом ночью в грязи. В голосе Семена Панкратьевича уже звучали начальнические нотки. Что значит — председатель! И ребята как вцепились в кооперативное добро, так до самой Новосергеевки не выпустили его из рук. На другой день, после занятий, все опять задержались в классе. Но это был уже не сход, а общее собрание членов кооператива. Правленцы сидели за учительским столом, а рядовые члены — за партами. Стоял только председатель Семен Панкратьевич Надгаевский, да и то лишь потому, что докладывал собранию о поездке в город. Я старался без крайней нужды не вмешиваться. — Почем вы покупали тетрадки? — спрашивал председатель и сам же отвечал — По три копейки. А зараз почем будете покупать? По пятаку за пару. Да еще с промокашкой, да еще с переводной картинкой. Можно б было продавать своим и по две копейки за штуку, только тогда не будет накопления. — Какого такого накопления? — неприязненно спрашивает Сидор Перегуденко, сын могущественного Наума Ивановича Перегуденко. — Хочешь спросить, подними руку, — строго замечает Семен Панкратьевич. — Да ты кто — учитель? — Не учитель, а председатель. Поднимай руку, а то не буду отвечать. Перегуденко вопросительно смотрит на меня: как, мол, правильно это, что Надгаевский корчит из себя какого-то распорядителя? Я киваю головой. Он неохотно приподнимает руку. — Ну вот, поднял. Теперь отвечай. — Накопления на разные наши дела. Шкаф треба купить, чтоб тетрадки с перьями запирать? Треба. Петьке, пастухову сыну, треба дать задачник без грошей? Треба. А то у батьки его только блохи за пазухой. — От так! — хихикнул Сидор. — Лавочника облаяли, а сами тоже за выгодой гонитесь. На кинематограф наживаете? — Ну и дурень, — спокойно говорит председатель. — Не понимаешь разницы. А за кинематограф Дмитрий Степаныч заплатил из своих. — Сам ты дурень! — злобно выкрикивает Сидор. — Да еще и жулик! Поднимается гвалт. Кричат главным образом на Сидора, а он крутит головой и огрызается. Приходится мне вмешаться и водворить порядок. Но гвалт еще не раз вспыхивал, прежде чем собрание утвердило все предложенные правлением цены. Кажется, с этим поручением «лавочника» я справился. ПОЧТАРКА В нашей деревне умерла старушка, и отец Константин с псаломщиком приехал отпевать ее. После похорон были поминки. Псаломщик уснул за столом, а отец Константин, тоже изрядно выпивший, пришел в школу. Распахнув дверь в кухню, он сбросил на топчан пальто и шапку и весело сказал: — Одним махом по всем свахам! Старуху отпел, теперь урок дам. А то как бы опять к преосвященному не вызвали. Здравствуйте, юноша! — Благословите, батюшка! — сложила Прасковья ладони лодочкой. Священник сделал рукой небрежный жест, скорее похожий на нетерпеливое «отвяжись, матушка», чем на благословение, но Прасковья поймала его руку на лету и чмокнула. — Вы меня все время называете юношей, — сказал я, пропуская священника в свою комнату. — Но сами-то вы совсем еще молоды. — Формально я старше вас, наверно, лет на восемь, а морально — на все восемьдесят. Грех жаловаться, но все-таки скажу: у жизни я пасынок… Это у вас чай? Разрешите щепотку? — Священник отсыпал из чайницы на ладонь немного чаю и пожевал его. — Это чтоб не так несло от меня водкой на ребят. Он хотел пройти в класс, но Прасковья, брыкнув ногой, стала на пороге и запричитала: — Батюшка, что же это?! Школа-то ведь не освящена. Где же это видано, чтоб люди жили в неосвященном доме! В неосвященном доме всякая нечисть заводится. Мне бы вот в кухоньке этой приютиться, а я боюсь, боюсь, батюшка. Один раз заночевала, когда наш соколик в волость ездил, так нечистый всю ночь мне в ухо пакости шептал, предложения непристойные делал. — Ох, нечистый ли? — с сомнением покачал головой отец Константин. — А кто же, батюшка? — выкатила Прасковья на священника кошачьи глаза. — Ну ладно, старая кочерыжка, отступи в сторонку, не торчи передо мной, как надгробный памятник. Отец Константин прошел в класс, а Прасковья еще долго стояла перед дверью и отплевывалась. Через дверь ко мне доносился голос священника: — «Отче наш, иже еси на небеси». Кто скажет, про какого отца говорится в этой молитве? — Про небе-есного! — хором отвечал класс. — Он видимый или невидимый? Кто его видел? Некоторое время длилось молчание. Потом послышался робкий голос Кузи: — Я видел. — Ты?! — удивленно спросил отец Константин. — Где же? — У нас в хате висит. Он старый, без очков не бачит, так мамка ему лампадку зажигает.1 Ребятам дай только посмеяться. И смеются они так, что Прасковья выкатывает глаза и крестится. На переменке отец Константин, жуя крепкими белыми зубами сухую тарань и запивая пивом (за тем и другим я посылал в лавочку Прасковью), говорил: — Молитву господню они знают, но слова коверкают ужасно и толкуют их по-язычески. Спрашиваю: «Что значит: «Да будет воля твоя, яко на небеси и на земли»?» А здоровенный хлопец (его уже женить пора) отвечает: «Яко на небеси и на земли значит, что на небе все есть так, как и на земле. И наша Новосергеевка, и школа, и учитель Дмитрий Степаныч». — Отец Константин захохотал. Потом разорвал другую тарань и, жуя, сказал: — Дам сегодня еще один урок и приеду к вам только через месяц. Законоучительство приносит мне сущие пустяки: всего пять рублей в месяц. Так вы уж, голубчик, сами учите их молитвам, а я буду изредка приезжать и проверять. Знаете, для вида, чтоб не потянули опять к преосвященному. Отец Константин опять пошел в класс, Прасковья отправилась добывать хворост для растопки печи, а я вышел на улицу, чтоб подышать свежим воздухом — уж очень давал себя чувствовать в комнате водочный перегар. И вот, когда я так стоял, на дороге показался всадник. Был он в шапке, в ватнике, через плечо на ремне висела брезентовая сумка. И совсем безусый, видно молодой. Но чем ближе подъезжал, тем больше чувствовалось в нем что-то не совсем обычное. «Э, да он в юбке! — мысленно воскликнул я. — Неужели женщина? А сидит с той небрежностью, с какой держатся в седле казаки». Подъехав к школе, всадник ловко спрыгнул с коня, глянул па меня зелеными насмешливыми глазами и девичьим контральто сказал: — Учитель, что ж у тебя тут голо кругом? Ни изгороди, ни деревца, хоть лезь на крышу да привязывай коня к трубе. — Ты — почтарка? — догадался я. — Почтарка. — Ну привязывай коня к двери и заходи в помещение. — К двери? А он не увезет ее вместе со школой и учителем? — Не такой уж он богатырский у тебя. Да если б и увез — тоже не страшно: с такой почтаркой проехаться — одно удовольствие. Зеленые глаза посмотрели на меня строго и пристально: — Ишь, бойкий какой! Разбаловали, верно, тебя девушки. — Я не красавец, чтоб меня девушки баловали. Ну заходи, заходи! Войдя через кухню в мою комнату, почтарка прислушалась к доносившемуся из класса голосу отца Константина и шепотом спросила: — Кто там? — Поп. Урок закона божьего дает. — А-а-а… Это какой же? Из Бацановки? Пьяница? — Он самый. — А скоро урок кончится? — Минут через десять. — Ну тогда скорей бери и прячь. — Почтарка вытащила из сумки пухлый пакет. — Под тюфяк спрячь. А на стол положи старый пакет от инспектора. Придет поп, скажешь, что это я сейчас доставила. Я сделал, как она велела, и предложил ей свой табурет, а сам сел на краешек кровати. — Через неделю я опять заеду. Успеешь приготовить?. — Не знаю. Мне еще не приходилось такое делать. — Мало ли что. Мне вот тоже не приходилось почтаркой по деревням скакать, а вот скачу. — Если надо — значит, сделаю. — Вот это другой разговор. Мы умолкли и смотрели друг на друга. Глаза ее смеялись. — Всматриваешься? — шепотом спросила она. — Да, — так же шепотом ответил я. — Ну смотри, смотри. Говорят, когда я снимаю шапку, в комнате светлее делается. Я ведь жар-птица. Смотри! — Легким движением руки она сбросила шапку. Голова ее будто вспыхнула. — И теперь не узнаешь?.. — Так это в самом деле ты?.. — еле мог я сказать от волнения. — Зойка, милая Зойка, как я рад!.. — Ну, давай поцелуемся. Сколько лет не виделись! — Обеими руками она притянула мою голову к себе и крепко поцеловала в губы. — Вот ты какой стал, мой родненький! Я тебя сразу узнала. А ты меня нет. — Так это потому, что я каким был заморышем, таким и остался, а ты, ты расцвела, красавица стала. Как в сказке. — Уж и красавица! — улыбнулась она. Чуточку подумала и с такой же мягкой улыбкой сказала — А может, и правда. Сколько на мне, девчонке, веснушек было! А теперь сошли. Сами сошли, без «Мадам Морфозы»! Я вспомнил, что «Мадам Морфозой» Зойкина бабка называла крем «Метаморфоза», и спросил: — Жива? — Жива-а! Во Франции нашим эмигрантам борщ варит. — Во Франции? Бабка?! — чуть не присел я от удивления. — А ты думал как? Даже по-французски лопотать научилась. «Мадам, комбьен кут се шу?[3] Тю, ты очумела!»— передразнила Зойка свою бабку и расхохоталась. — Но как же она туда попала? — Потом, потом! Я ж к тебе буду часто приезжать. За стеной послышался топот ног: это законоучитель отпустил ребят домой. Зойка встала, намереваясь уйти. Но дверь распахнулась — и в комнату вошел отец Константин. Он уставился на почтарку своими жгучими глазами и вскинул черные брови-дуги: — «Откуда ты, прелестное дитя?» — Благословите, батюшка! — склонилась Зойка, пряча плутоватую улыбку. Отец Константин размашисто сделал благословляющий жест и опять спросил: — Ты из пены морской, что ли? Афродита? — Матрена, батюшка, — пресерьезно ответила Зойка, и только в уголках губ продолжала таиться все та же улыбка. — Дурак же был тот поп, который окрестил тебя таким именем. — А разве, батюшка, и среди попов есть дураки? — с наивной простотой спросила Зойка. — Бывают, Матрена, бывают, хоть на них и почиет благодать божия. Сие даже согласуется с божественным учением. «Будьте аки дети», — говорится в писанин а дети, известно, народ неразумный. — Это почтарка, отец Константин, — объяснил я. — Доставила мне пакет от инспектора. Теперь она всю волость обслуживает. — Почтарка? А-а-а… Всю волость?.. А-а-а… Так, значит, предписания из епархиальной консистории теперь ты будешь доставлять мне? — Нет, уж извольте за почтой посылать своего звонаря в волостное правление. В Бацановке до правления из любого места рукой подать. — Жалко, жалко! — покачал отец Константин головой. — Я бы тебя принял с подобающей твоей красоте щедростью. — А как бы приняла меня попадья? — прищурилась Зойка. Отец Константин вздохнул: — Попадья уже год, как спит во гробе. А в книге «Бытие» сказано: «Не добро быти человеку единому». Оттого и создал господь для Адама Еву. Скучно, Матрена, мне без Евы. — Он тряхнул своей черной волнистой гривой и крикнул в кухню, где слышались спотыкающиеся шаги Прасковьи — Эй, убогая, поди сюда! Сбегай-ка. в лавчонку, принеси сладкого винца, «церковным» называется. Да прихвати пряничков мятных, да орешков, да барбарисовых конфеток. — Как же можно, батюшка, церковное вино тут пить. Школа ведь не освящена, — укоризненно покачала головой сторожиха. — Иди, иди, не твое это дело! На вот две полтины. Прасковья затопала к выходу, а батюшка, обратясь ко мне, спросил: — В самом деле, почему ж до сих пор не освятили школу? Дойдет до его преосвященства, опять мне будет выволочка. — Попечитель говорит, — ответил я, — что освятить школу — это не просто отслужить молебен и окропить стены святой водой, а еще — накрыть на улице столы, отобедать всей деревней и выпить десять ведер водки. Нужны деньги, а общественные деньги богатей Перегуднко потратил на постройку своей мельницы и не торопится возвращать. Кстати, вы знаете, что в прошлом году тут уже был какой-то молебен с общественным обедом? Помолились, напились и устроили поножовщину. Двух парней зарезали. — Да, было дело под Полтавой, — пробормотал отец Константин. — А сами вы не боитесь жить в неосвященном помещении? — До сих пор меня не навещали ни черти, ни ведьмы., — Черти — может быть, что же касается ведьм… — Отец Константин многозначительно покосился на Зойку. Та сейчас же отозвалась: — Да и я вас, батюшка, пока не рассмотрела на груди креста, приняла за кого-то другого. Вроде, сказать, за того, который в поэме Лермонтова «летит над грешною землей». Отец Константин расхохотался: — Что значит неосвященная школа: вся бесовская сила собралась здесь. Вот принесет сторожиха вина — устроим шабаш. «Церковного» в лавочке не оказалось, и Прасковья принесла чего-то покрепче. Священник налил ей полную чашку: — Пей и ступай по своим делам. Глаза у Прасковьи стали масленые. Она перекрестись, высосала все до дна, опять перекрестилась и умиленно сказала: — Причастилась, сподобилась. Слава тя, царица небесная! — Брыкнула ногой и ушла. Зойка прыснула. — Чего смеешься? — с притворной строгостью сказал отец Константин. — Грех! — Так, смешинка в рот попала. Удивительно, батюшка: на меня намекаете, а самую настоящую ведьму не примечаете… — Ведьмы разные бывают. «Вия» Гоголя читала? Помнишь, какая краля загубила бурсака Фому? Вина Зойка пить не стала, только пощелкала орешков. Отец Константин допивал бутылку, когда в окно кухни постучали. — Псаломщик мой проснулся, — сказал он, выглянув из окна. — Надо ехать. — Потом приблизился к Зойке вплотную и, глядя ей в глаза, спросил странно дрогнувшим голосом: — Хочешь, подвезу до самой Бацановки? Места в тарантасе хватит. — А коня моего куда посадим? — Ты—на коне? — опять взметнул свои брови батюшка. — А вы думали — на метле? Уходя, отец Константин погрозил Зойке перстом: — Будешь гореть в геенне огненной, будешь! — Вот там и встретимся, — с доброй улыбкой ответила она. Я сказал: — Ну, Зойка, околдовала ты попа. Ушел сам не свой. Зойка сдвинула тонкие брови: — Пусть не пялит на меня глаза. ПАКЕТ Зойка уехала, точнее, ускакала. Стоя у окна, видел, как упруго она то поднималась, то опускалась в седле, и думал: «Нет больше на свете другой такой Зойки. Счастлив будет тот, кого она полюбит. А полюбит она только особенного человека, во всех отношениях достойного ее — и умом, и душой, и мужской красотою». Когда всадница достигла крайней хаты и скрылась за поворотом, тоска вдруг сжала мне сердце. И опять, как это часто было в детстве, я показался себе ничтожным существом, не способным ни мыслить самостоятельно, ни действовать. Сторожиха окончила в классе уборку и перед уходом заглянула ко мне в комнату: — Соколик, ежели что, очерти круг, стань посредине и скажи: «Сгинь, нечистая сила! Да воскреснет бог и расточатся врази его!» И всю нечисть, как ветром, унесет. — Прасковья, в который уже раз вы учите меня этой глупости; — разозлился я. — Идите наконец домой и не мешайте мне тетради проверять! — Иду, иду, соколик. — Она сделала несколько шагов, потом вернулась и, озираясь, прошептала: — А перед сном окна и двери крестом осени. И печку тоже, а то как бы в трубу не влетела… — Вон! — крикнул я. Прасковья мгновенно исчезла. «Вот так и надо действовать в жизни», — сказал я себе запер двери и полез под тюфяк. Из пакета на стол посыпались листы тетрадочной бумаги. Все слова написаны печатными буквами, видимо одной и той же рукой. Бегло прочитав несколько листков, я заметил, что авторы их — из разных селений нашей волости и разных заводов уездного города. Ясно, подлинные письма остались где-то в другом месте или были просто уничтожены, а эти листки — лишь копии. Вот какая предосторожность. Я углубился в чтение со всем вниманием. Да, Илька правильно говорил: грамматика хромала почти в каждом листке. Но зато сколько настоящих, а не выдуманных, как в приложениях к журналу «Родина», трагедий заключено в этих «безграмотных» сообщениях. Даже не верилось, что очень близко от меня происходят такие жуткие события. Вот листок из деревни Кулебякиной, что в семи верстах от Новосергеевки. У крестьянина Мигуленко издохла лошадь. Боясь расстаться с наделом, он впрягся в плуг сам и впряг своих старых родителей. Во время вспашки у матери ущемилась грыжа. Через два дня мать умерла. У отца помутился рассудок. Мигуленко полез на чердак и там повесился. Об этом случае я в свое время читал в газете «Приазовский край», в отделе происшествий. Но там говорилось, что «причины самоубийства не выяснены». Вот другой случай. В Малой Федоровке безлошадный бедняк Кравченко попал в кабалу к богатею Матвееву. Чтоб не сесть за долги в тюрьму, он вышел из общины, закрепил за собой надел и продал его за полцены тому Матвееву. Теперь дети пошли с сумой по миру, а сам Кравченко беспробудно пьет. Тащит не только из своей хаты, но и у соседей, в том числе и у своего разорителя. На днях по жалобе Матвеева суд приговорил Кравченко к заключению в арестном доме. А вот случай из заводской жизни. Мастер металлургического завода Передереев любит заниматься поборами. Но даже тем, кто ему угождает, он по малейшему поводу грозит: «Ты у меня быстро вылетишь за ворота!» — и безжалостно их штрафует. Доменщик Крутоверцев осмелился пожаловаться на него дирекции. В тот же день Крутоверцева уволили, как бунтаря. И вот уже пятый месяц он нигде не может найти работы — попал в черный список. Эти и подобные заметки я принялся перекраивать на все лады, стараясь сделать их предельно сжатыми и в то же время такими, чтобы «суть вопроса была видна как на ладони». И тут я с удивлением и тревогой увидел, что самым трудным для меня делом оказались не запятые и яти, а эта самая суть вопроса. В чем же она? Как ее поймать? Отодвинув листки-письма в сторону, я стал вчитываться в статью, занявшую целых четыре страницы. Начиналась она так: «Прошло больше года, как умерщвлен| ставленник совета объединенного дворянства председатель совета министров Столыпин. Напрасно кое-кто надеялся, что со смертью этого погромщика, покрывавшего страну «столыпинскими галстуками» — виселицами, изменится и политика царского правительства. Столыпинская крестьянская реформа рассчитана была на то, чтобы царизм нашел себе опору в кулачестве, а помещичье землевладение осталось бы по-прежнему нетронутым… С первых же строк мне стало ясно, что хотя статья была написана той же рукой, что и письма с мест, но автор ее в политике чувствует себя, как рыба в воде. «Уж не «лавочник» ли?» — мелькнула у меня догадка. Ссылаясь на события, описанные в письмах с мест, автор проводил ту мысль, что у трудового крестьянства и у рабочих враг один — царизм. Его-то и должен свергнуть народ под руководством пролетариата. Конечно, статью эту я не переделывал, а только исправил грамматические ошибки (их, кстати сказать, было немного), зато я нашел ключ к обработке писем с мест, так по крайней мере мне показалось. И до поздней ночи я не вставал из-за стола. Зойку я ждал с трепетным нетерпением и каждое утро считал, сколько остается дней до ее приезда. В то же время мною все сильнее овладевал страх, что я не успею к сроку выправить все письма или сделаю не так, как следует Под влиянием этого страха я опять перечитывал уже дважды выправленные письма и каждый раз находил, что подправить. Особенно трудно мне было придумать заголовок. Так я трижды менял его для письма о заключении в арестный дом спившегося Кравченко и наконец остановился на строчках из стихотворения Никитина, только чуть перефразировал их: Да по чьей же он милости пьяницей стал И теперь ни за что пропадает? Письму о занесении доменщика Крутоверцева в черный список я дал сначала название «Не смей жаловаться», потом заменил его «Черным делом», потом решил, что лучше всего назвать просто — «Черный список». Но так ни на чем окончательно и не остановился. А письмо о повесившемся я назвал «Трагедия в Кулебякиной». Чувствовал, что не то, и все-таки не придумал ничего лучшего. Зойка появилась даже раньше, чем обещала. Когда она осторожно постучала в дверь (а было это в два часа ночи), я выхватил из-под тюфяка заготовленный пакет и положил его около печи: в случае чего, все было бы брошено на горящие угли. И как я обрадовался, услышав через дверь ее шепот: — Митенька, открывай скорей. Я снял болт и медленно, чтоб не щелкнуло в замке, повернул ключ. — Открывай шире, а то он не пройдет. — Кто — он? — не понял я и встревожился. За Зойкой, положив ей на плечо голову, стоял конь. — Иди, Гриша, только не стучи ножками. Она взяла коня за уздечку и повела прямо в класс. Такое могла придумать только Зойка. Гриша остался в классе, а мы с Зойкой ощупью прошли через класс в мою комнату. Пакет я опять сунул под тюфяк. — Понимаешь, — шептала она, — нехорошо, если кто увидит ночью коня около школы. — А если кто увидит его в классе? — Что ж, подумают, что он пришел учиться, — засмеялась Зойка. — Никто не увидит: я уеду до рассвета. Я зажег ночник. По комнате разлился слабый, синеватый от колпачка свет. — Вот привезла тебе подарок, — сказала Зойка, вынимая из брезентовой сумки и расправляя темные с помпончиками занавески. — Хоть твои окна на улицу не выходят, а так все-таки надежней. Да и тебе уютней будет, а то совсем в комнате голо. Из двух моих окон одно выходило в класс, а другое—в застекленные сени, поэтому в комнате даже днем было полутемно, тем более что я окна закрывал газетами. Зойка прикрепила занавески, отошла к двери и оглядела комнату: да конечно же, стало гораздо уютней. От удовольствия мы оба засмеялись. Теперь уже можно было и лампу зажечь, не опасаясь, что кто-нибудь увидит мою ночную гостью. Зойка сняла ватник и сапоги, а на ноги надела комнатные туфли, извлеченные все из той же вместительной брезентовой сумки. — Какая ты стала грациозная и… домашняя, — сказал я. — А девчонкой была длиннорукая, долговязая… и противная задира. — Противная, а сам цыплят для меня крал. — Я?! — Забыл? А кто принес двух цыплят, когда я болела? Я потому и на ноги встала, что бабка мне из тех цыплят суп варила. — Так я ж их на базаре купил. Украл из кассы в чайной полтинник и купил. — Ну, полтинник украл — не все равно! — Зойка подошла ко мне и потерлась щекой о мою щеку. — Ох, я ж и любила тебя девчонкой! — За цыплят? — За все: и за цыплят, и за «Каштанку», которую ты мне, больной, читал. Из-за той «Каштанки» я и в цирк подалась. Думала, сделаюсь знаменитой акробаткой, тогда и ты меня полюбишь. — Да я и так любил тебя, Зойка, — сказал я, прижимая ее золотую голову к своей груди. — Любил, да не так, — загадочно ответила она я мягко отвела мои руки. — Что у тебя есть? Я голодная. — Картошка есть, огурцы, цибуля. И еще бутылка недопитого попом пива. — Тогда пируем! Кстати, я его, попа твоего, сегодня встретила на шляху. Ехал куда-то по требам. Увидел меня, кричит: «Эй, Диана (видишь, я уже Дианой стала у него), когда в Новосергеевке будешь?» Я заглянула в сумку, будто проверила почту, и сказала: «Завтра». — «Ну, так встретимся: я там урок даю». Помахал мне шапкой и покатил дальше. — Завтра? — удивился я. — А мне говорил, что через месяц. Может, и вправду ты ведьма? Приворожила попа. — Может, и вправду, — угрожающе сдвинула Зойка брови. — Рыжие — все ведьмы. Так где ж твоя картошка? И вот мы пируем. До чего ж вкусно! Еще вкуснее, чем тогда, с Илькой. А уж как уютно! И эта уютность, как ни странно, неотделима от глухих постукиваний Гришиных копыт за стеной. — Господи, ведь он тоже голодный! — спохватывается Зойка. И приподнимает занавеску на окне. Почти упираясь головой в стекло, на стол смотрит Гриша. Он шевелит черными губами, будто что-то шепчет. — Как думаешь, будет он картошку есть? — Зойка берет со стола несколько картофелин, кусок хлеба и несет в класс. А вернувшись, говорит: — Почему я так люблю лошадей и собак? Вот удивительно! И они меня тоже. Во всех цирках дрессировщики мне сцены ревности устраивали: «Ты, говорили, отбиваешь у нас наших питомцев!» Она убрала тарелки, вымыла их в кухне и вернулась ко мне с лицом, ставшим вдруг суровым, даже требовательным: — Ты приготовил? — Приготовил, — упавшим голосом ответил я. — Но не знаю, насколько это мне удалось. — Дай. Я полез под тюфяк. — И больше под тюфяк не прячь. — А куда же прятать? — Надо подумать. Может, устроим здесь где-нибудь потайное местечко, а может, в балке сделаем пещеру и будем заваливать ее камнями. Оттуда я и буду забирать. — Но… — Я замялся. — Но тогда мы будем видеться реже? — А что важнее? — спрашивает Зойка и смотрит на меня ледяными глазами. — Да, конечно… — вяло отвечаю я. — Так бери же пакет. Беззвучно шевеля губами, Зойка прочитала листок за листком. — Ты очень много поработал, — наконец сказала она. — И многое лучше стало, даже мне видно. Но окончательно скажут «там». Завтра я опять приеду. А теперь выпускай меня. — Так ты думаешь, я справлюсь с этим делом?! — обрадованно спросил я. Вся суровость с лица Зойки мгновенно сошла. — Митенька, — обдала она меня теплом своих подобревших глаз, — да разве только с таким делом ты справишься! Да ты… Да мы с тобой… — Она не договорила и крепко обняла меня. Ее ресницы вздрагивали у меня на щеке. — До завтра, — шепнула она, отрываясь от меня. В классе я прижал к себе лошадиную голову и растроганно сказал: — Гриша, дай я тебя поцелую. ВЫВОЛОЧКА Отец Константин приехал спозаранку и совершенно трезвый. Слегка смущаясь и от смущения покашливая, он сказал: — Вот, юный друг, я опять к вам пожаловал. Был тут поблизости с дарами. Недужного исповедовал. Дай, думаю, заверну в школу, часок побеседую с детьми, а то как бы не вызвал преосвященный. Голос был явно фальшивый. Но я сделал вид, что ничего не замечаю. — Пожалуйста. Хоть час, хоть два. А… от инспектора никаких больше предписаний не поступало? — Разве должно что-нибудь поступить? — Нет, это я так… Надоели, знаете ли, все эти предписания. Вам — от инспектора, мне — от консистории… «ищут, пишут, а толку никакого. Так я зайду? — Пожалуйста, пожалуйста, — открыл я перед ним дверь в класс. Видно, батюшка к занятиям не готовился и к программам относился с полным пренебрежением. Сквозь дверь было слышно, как он то обучал ребят молитвам, то расписывал мудрые деяния царя Соломона, то, перемахнув через весь «Ветхий завет», рассказывал о воcкрешении Иисусом Лазаря. На перемене он спросил уже без обиняков: — А почтарка не показывалась? — Ко мне не заезжала, — равнодушно ответил я. — Гм… Оригинальная девица. И красивая. Ей бы в театрах выступать или в картинах сниматься, а она на паршивом коне по сельским дорогам грязь месит. Я подумал: «Знал бы ты, какой восторг вызывала она в цирках своим сальто-мортале!» — Не всем же быть Комиссаржевскими, — сказал я. — Да, конечно, конечно, — охотно согласился отец Константин. — На худой конец могла бы и попадьей стать. — А разве священник может дважды жениться? — сорвалось у меня. Отец Константин густо покраснел. — Я не о себе, я не о себе, мой юный друг. — Он помолчал и упавшим голосом сказал: — Тащусь я по земле, как блудный сын: все промотал — и то, что было в душе, и то, что в доме. Удивительно, как он менялся, когда был трезв. Отправившись в класс на второй урок, он сразу же принялся рассказывать притчу о блудном сыне. Сын этот, как говорится в евангелии, взял свою долю из имения отца, промотал ее и, после тяжких скитаний, вернулся к отцу с покаянием. «И отец сказал рабам своим: «Принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его, и дайте обувь на ноги его… — доносилось ко мне из класса. — И приведите откормленного теленка, и заколите и будем есть и веселиться, ибо сей сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся». И пришли гости со всех домов и начали пировать и веселиться». «Неужели он действительно верующий? — думал я, прислушиваясь к взволнованному голосу священника. — Или просто пришлась ему эта притча под настроение?» — Так и не было почтарки? — опять спросил он после урока. — Так и не было, — с сочувствием ответил я. — Гм… Дал бы еще один урок, да ждут меня в Бацановке с крещением младенца. До свидания, добрый юноша. Заверну еще. Кстати, правду мне сказал урядик будто почтарка доводится племянницей здешнему лавочнику? — Не знаю, батюшка, — пожал я плечами. — Лавочник наш — человек алчный, я с ним не вожусь. Прасковья стояла в кухне, держа в руках пальто отца Константина. Лицо ее выражало испуг и нетерпение. Едва священник шагнул, чтобы одеться, как моя сторожиха зашептала: — Батюшка, а может нечистая сила в коня оборотиться?.. Отец Константин фыркнул: — Нечистая сила даже твой образ принять может. — Ой, батюшка, у меня с утра ноги трясутся. На рассвете пришла в школу, глянула, а на полу в классе помет лошадиный. Откуда ему взяться? Я перекрестила его и в печку бросила, в огонь. — Помет перекрестила? Тю, дура! — гаркнул поп. — Вот я на тебя наложу эпитимию! — Перекрестила, батюшка, перекрестила! Обезвредила. Я захлопнул дверь своей комнаты и затрясся от хохота. А уж как посмеется Зойка, когда узнает, какого страху нагнал ее Гриша на нашу сторожиху! Но время шло, а Зойка не показывалась. Кончились занятия, ушла, убрав класс, Прасковья, сгустились на улице сумерки, а Зойки нет и нет. Ночь я не спал, прислушивался. Донесется в ночной тиши далекое ржание или стукнет ветер плохо прикрытой ставней — и я бегу к двери. Забылся только перед рассветом. И встал с таким чувством, будто случилась непоправимая беда. Не появилась Зойка и в этот день. Зато опять подкатил в своем тарантасе отец Константин. Вид у него был до крайности возбужденный. — Вы извините меня, дорогой друг, но я хочу дать один урок, так сказать, авансом, — сразу же заговорил он при входе, будто предупреждая мое удивление. — Близится великий праздник рождества Хриетова — так мне тогда не вырваться. Признаться, наезды попа уже начинали мешать моим занятиям с ребятами. Но я все-таки сказал: — Что ж, давайте. Прямо из кухни он направился в класс, даже не заглянув в мою комнату. Теперь уже голос его был слышен редко. Глухо и отрывисто он задавал вопросы. Ребята отвечали запинаясь и невпопад. — А кто перескажет притчу о блудном сыне? — спросил он. — Я, — донесся до меня знакомый голос Кузи. — Как зовут? — Кузьма Иванович. — Как, как?.. — Кузьма Иванович. — Гм… Ну, отвечай, Кузьма Иванович. Тревожно было у меня на душе, но, слушая Кузькину наивную передачу евангельской притчи, я невольно улыбался. — …А як прыйшов вин до дому, а руки у его в цыпках, под глазом синяк, на штанах бахрома. Прыйшов и каже: «Батя, я бильше нэ буду». А батько обрадувався, шо сын вернувся, та й каже своим батракам: «Ведыть сюды самого жирного теля. Зараз гулянку зробым». Зажарылы того теля и почалы горилку пить и писни спивать. — Какие ж они песни пели? — поинтересовался отец Константин. — Та разни: и «Гоп, мои гречаныкы», и «Гоп, кумэ, нэ журысь». И опять класс хохотал. — Ну, Кузьма Иванович, развеселил ты меня, — уже бодрым голосом сказал отец Константин. Выйдя из класса, он подмигнул мне: — Слышали? Я б этому Кузьме Ивановичу пять с плюсом поставил за такой вкусный рассказ. Но если бы его наш преосвященный услышал, то наверняка «благословил» бы Кузьку дланью по щекам за столь вольную интерпретацию Христовой притчи. — Отец Константин пощипал бородку и задумчиво сказал: — Да, неприятная история, сугубо огорчительная… Перед тем, как подъехать к вам, заглянул я в лавочку, чаю купить осьмушку. Спрашиваю лавочника: «Что это племянницы вашей не видно, почтарки волостной?» А он мне: «Племянницу мою бешеная собака покусала. Уехала в Ростов на прививки». Я почувствовал, как кровь отхлынула у меня от лица. — А вы, юноша, впечатлительный, — сказал отец Константин, испытующе косясь на меня. — Весьма. — Всю жизнь боялся бешеных собак, — попытался улыбнуться я. — Кто их не боится, кто их не боится, — протянул он и вдруг, оторвавшись от меня взглядом, схватил пальто, шапку и вышел вон. Я диктовал второму отделению задачу, упражнялся с первым в счете, писал на доске слова с новой для младших детей буквой, а в голове повторялось с мучительной назойливостью: «Зойку укусила бешеная собака. Зойку укусила бешеная собака». Не выдержав, я отпустил, ребят раньше времени и отправился в лавочку. Перед прилавком, как и в прошлый раз, хлопцы пили пиво. При виде меня лавочник посуровел. — Дайте свечу, — сказал я, кладя на прилавок монету. Лавочник взял деньги, завернул стеариновую свечку в бумагу, вырванную из старой книги, и подал мне. — Значит, конкуренцию мне устраиваете, господин учитель? Что ж, так и запишем, — сказал он с каменным лицом. — Так и запишите, — вызывающе ответил я. Вошла женщина, вынула из-за пазухи яйцо и, положив на прилавок, сказала: — Серныкив. Лавочник подал ей коробочку спичек. Я зло усмехнулся: — Да как же вы не грабите народ? Только на одних таких операциях вы скоро построите себе каменный дом. — Ну и построю! — нагло ответил лавочник. — А вам что за дело? Ничего не узнав о Зойке, я вернулся в школу. «Ах Тарас Иванович, Тарас Иванович! — мысленно журил я лавочника. — Хоть бы какой-нибудь знак мне подал! Вот и гадай тут, что предпринять». Еще одна бессонная ночь, еще один мучительный день — и, когда следующей ночью я принял твердое решение бросить школу и ехать на поиски Зойки в Ростов, в дверь постучали. Готовый ко всему, я бросился к двери. — Кто?.. — Давай, давай! Открывай!.. Илька! Какую весть принес он мне — радостную или печальную? Но какую бы ни принес, хорошо уж одно то, что он пришел! — Входи, входи!.. Как я тут измучился! Что с Зойкой, говори скорее! — С Зойкой? — слегка удивленно спрашивает Илька. — Ничего особенного. Вот она тебе записочку написала. — Ничего?.. Но ведь она… Но ведь ее собака покусала, бешеная. — Сам ты бешеный! — смеется Илька. — Она по экстренному заданию отлучилась. Вернется — и опять будет «почтарить». А насчет собак — это мы утку пустили. Надо же чем-нибудь объяснить ее отсутствие. — Фу, дьяволы! — вздохнул я с облегчением. — Измучили человека. — Если ты будешь «измучиваться» по каждому такму случаю, тебя надолго не хватит, — сурово сказал Илька. Теперь, когда на окнах висели занавески, можно было и лампу зажечь. В маленькой записке я прочитал: «Запасайся картошкой: вернусь — пир устроим». Вот как можно двумя строчками поднять человека с земли на небо. Но с неба Илька меня спустил очень скоро. — Ты какой заголовок дал заметке о повесившемся крестьянине? — строго спросил он. — «Трагедия в Кулебякиной», — ответил я, чувствуя. что тут мне будет выволочка. — А ты знаешь, что об этом самоубийстве писал газета «Приазовский край»? — Знаю. Там писалось, что причины самоубийств не выяснены. — Почему же эта газета скрыла от народа причины самоубийства? Не зная, что ответить, я молчал. — Потому, что в ту газету пишут кадеты да прогрессисты. С кем они, эти буржуазные либералы? С рабочими и трудовым крестьянством или с царем и помещиками? Корчат они из себя демократов, а на деле боятся революции и демократии, как огня, ругают Маркова, Пуришкевича и Гучкова, а сами в сделке с ними. Так как же ты не воспользовался случаем и не разоблачил их прямо в заголовке? «Трагедия в Кулебякиной»! — передразнил Илька. — Самое обыкновенное обывательское название. А надо было написать: «Кадеты закрывают глаза» или «Кадеты зажмурились». Или еще как-нибудь так, чтоб ударить этих кадюков прямо по глазам. Понятно? С классовых позиций надо, с политических. — Кадю-юков? — не понял я. — Ну да! Кадеты — это сокращенное «конституционные демократы», а рабочие их зовут просто «кадюки», потому что здорово уж это похоже на «гадюки». Илька засмеялся. А посмеявшись, опять принял суровый вид. Выволочка продолжалась еще долго — и все «с политических и классовых позиций». — Ну ничего, есть и удачные заголовки. На вот, читай. — Илька вынул из кармана небольшую газету, любовно расправил ее и протянул мне, — Это и твоих рук дело. Любуйся. От газеты пахло резко и едко. Но боже мой, никогда я раньше не знал запаха приятнее, чем этот запах типографской краски! Да, конечно, газета—дело и моих рук. И не только по части запятых и ятей. Вот я вижу заметки, которые напечатаны совсем так, как я их обработал. Илька просто перехватил, нагоняя на меня жару. Теперь оглядывает, как жадно я читаю, и подмигивает. Газета называется «Рабочий и крестьянин», а выше названия, выше, значит, всего, стоит неизменный лозунг— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — Ну, налюбовался? Давай сюда. — И Илька бесцеремонно берет у меня из рук газету и прячет в карман. — А теперь читай вот это. — Из голенища сапога извлекается пачка тонкой бумаги с отпечатанным на пишущей машинке текстом. — Читай вслух и «не так, как пономарь, а с чувством, толком, расстановкой». Мне тоже не мешает послушать еще раз эту статью. Я уже не раз замечал, что Илька ввертывает в свою речь слова из литературы, которую мы во втором классе не изучали: значит, много читает. Как у него на все хватает времени! Читать отпечатанное на машинке приходится поневоле «с расстановкой»: уж очень слабый оттиск. Видимо, печаталось под копирку сразу в десятке экземпляров. — «Столыпин и революция», — прочитал я название статьи. — Подожди, — положил Илька ладонь на бумагу. — Ну-ка, догадайся, о чем тут может пойти речь. — О столыпинской земельной реформе, о том, что царизм ищет опору в кулаке, о сохранении помещичьего землевладения. — Правильно, — кивнул Илька. — А главное, как буржуазия, на которую так надеялись наши меньшевики, пошла с дворянами-помещиками на сделку и предала революцию. Вот в чем гвоздь вопроса. Теперь читай да на ус мотай. Статью мы до тех пор читали, обсуждали, пересказывали и вновь читали, пока Илька не спросил: — Ну как, поумнел? — Поумнел, — ответил я с удовольствием. — А кто ее написал, знаешь? Я подумал и твердо ответил: — Ленин. — Значит, и вправду поумнел. Это мы перепечатали из газеты «Социал-демократ», что в Париже выходит и сюда хитрыми путями доставляется. — Илька поднялся. — Однако я у тебя засиделся. Вот что, Митя, завтра, когда вся деревня заснет, ну, скажем, часов в десять-одиннадцать, подойди к лавочке и стукни тихонько. Паролем тебе будет: «Не продашьли, дяденька, махорочки.» А на случай, если на улице встретит тебя какой-нибудь загулявший хлопец, прицепи вот эту штуку. — Илька вынул из кармана что-то завернутое в бумагу и сунул мне. Глаза его смеялись. — Тут уж тебя учить не приходится, человек ты в таком деле опытный. Я развернул бумагу: в ней были усы и борода. «БОСТОНКА» В назначенное время я постучал. Впустил меня Тарас Иванович. — Никого не встретил? — шепотом спросил он, запирая дверь. — Никого. — Ну тогда клади свою бороду в карман и проходи в комнату. В лавчонке было донельзя тесно: ящики с казанским мылом, мешки с крупами, железные баки с подсолнечным ласлом и керосином, стеклянные банки, наполненные леденцами, пачки махорки, бечева, даже разноцветные ленты для девичьих кос, — все это громоздилось одно на другом до самого потолка, и просунуться в соседнюю комнату без риска свалить что-нибудь было не так-то просто, В комнате было полутемно. У стола сидели Илька и мужчина средних лет с мрачным лицом, с давно небритым подбородком. Присмотревшись, я узнал в нем того самого работника Перегуденко, который возит в город песок. — А, ты? — сказал Илька и поднял фитиль в висевшей над столом керосиновой лампе. — Как раз вовремя. Ну-ка, Васыль, тисни. На столе неуклюже возвышалось что-то покрытое кожаным чехлом. Васыль снял чехол, и я увидел какую-то странную машину с двумя валиками и торчащим над ней рычагом. Васыль потянул рычаг. Послышался слабый скрип железа. Васыль снял с машины лист бумаги и подал мне. — Ну, грамотей, посмотри, много мы тут ошибок наделали? — сказал Тарас Иванович. Это был оттиск двух колонок газеты «Рабочий и крестьянин». — Многовато, — покачал я головой, прочитав один столбец. — Говорил я тебе, что лучше подождать Митю, — с укором глянул на Ильку Тарас Иванович. — Так я ж для практики. Сам набрал, сам и раз беру. Пока он поправит заметки, я буквы по ячейкам отбатно разложу. Уйля с головой в правку заметок, я почти не видел, что Илька делал с набором. Только когда он опять начал выхватывать металлические буквы из ячеек, на которы был разбит деревянный ящик, я заметил, что пальцы его стали свинцово-черного цвета. — Это от металлических букв, — объяснил мне Тару Иванович. — У всех настоящих наборщиков руки такого цвета. Выходит, наш парень уже наборщик высшей категории. Сказано это было с добродушной иронией, и Илька немедленно отозвался: — Кто к чему тяготение имеет: одни в наборщики идут, другие — в лавочники. — Поддел родителя, — вздохнул Тарас Иванович. А в писании сказано: «Чти отца твоего и матерь твою». Непочтительные стали дети. Хмурый Васыль неожиданно улыбнулся, отчего лицо его стало добрым и приятным: — Все-то вы с шуточками. Веселый народ, дай вам бог удач в вашем святом деле. — Дело это не только наше, дело это, Васыль, всенародное, оттого оно и веселое. — Тарас Иванович протянул мне исписанный лист бумаги. — Ну-ка, Митя, прочти повнимательней. Это у нас передовицей пойдет. Кстати, ты не в претензии, что я тебя, учителя, Митей зову да еще «ты» говорю? — Что вы, Тар… — Я запнулся, вспомнив предупреждение Ильки не называть в присутствии других Тараса Ивановича и его самого настоящими именами. — Что вы, Дементий Акимович! На этот раз в статье говорилось о помещичьем землевладении. «Пройдитесь по улицам села Бацановки: чтони дом, то гнилая крыша. От малоземелья бацановские крестьяне обнищали. Но что такое крестьянское малоземелье? Оно не что иное, как обратная сторона помещичьего многоземелья. Тридцать тысяч «благородных» дворян во главе с крупнейшим помещиком Николаем Романовым имеют в Европейской части России семьдесят миллионов десятин земли, то есть столько же, сколько имеют десять миллионов крестьянских дворов. Вот и идут бацановски крестьяне в кабалу к помещику Сигалову, чьи земли раскинулись за селом от горизонта до горизонта, вот работают они исполу, поливая эту дворянскую землю своим крепким соленым потом. Нет у крестьянина другого выхода из кабалы, как ухватиться за мозолистую руку рабочего и вместе с ним пойти на штурм царизма». — Хорошо, — сказал я, дочитав статью до конца. — Я был в Бацановке и видел эти гнилые крыши. Очень хорошо написали вы, Дементий Акимович, до каждого крестьянина дойдет. Можно мне самому набрать? — Запятые, запятые расставь да корявости в выражениях подчисть, а наберем мы сами: время не ждет. Ты пока смотри, учись. Сколько книг я перечитал, сколько газет, журналов брошюр, а как они делаются, понятия не имел. И теперь передо мной происходило рождение газеты. Пусть маленькой, но настоящей. Все-таки Илька важничает. Работает, а на меня даже не взглянет. А может быть, просто боится ошибиться, не ту букву взять из ящика. Зато Тарас Иванович все мне объясняет: и как что называется, и для чего что делается. Машину печатники зовут «Бостонка», изготавливается она за границей. Ящик, разбитый на ячейки, называется наборной кассой. В каждой ячейке своя буква: в одной — «У», в другой — «М», в третьей — «О» и так до последней. Опытный наборщик может вынуть нужную ему букву даже с зажмуренными глазами. Но Илька, сразу видно, такого навыка еще не имеет. В левой руке он держит продолговатую металлическую коробочку (верстаткой называется), а правой вставляет в нее буквы. И я замечаю, как он нет-нет да и ошибается. И тогда вынимает из верстатки букву-ошибку и возвращает ее обратно в ячейку. Это ж сколько времени зря пропадает! В верстатке всего строк десять. По мере того как она заполняется, Илька переносит набор на железный лист с перильцами. А с этого, листа переносит набор на лист побольше. Листы эти называются гранками. Под конец он весь набор заключил в раму, подобную той, в которую вставляют фотографические карточки, и вправил в машину. Конечно, Илька не один набирал: ему в этом все время помогал Тарас Иванович. Моя ж помощь была в том, что я проверял оттиски. Только Васыль ничего не делал: сидел на корточках, крутил козьи ножки и пускал дым в печку. Но, когда все было готово, наступила его очередь работать. Правой рукой он вкладывал в машину лист чистой бумаги, а левой двигал рычаг. Посмеиваясь, Тарас Иванович говорил, что, собственно, газету делает один Василь, а мь только его подсобные рабочие. За час Васыль напечатал больше ста газет. Он завернул их в брезент и, прежде чем унести, привязал себе бороду, такую же, какая была и у меня. Через некоторое время вернулся, спрятал машину в кожаный мешок, предварительно разобрав ее на части, и тоже унес. Потом унес и все остальные принадлежности. И все это сделал молча, ни на кого не глядя. Спросить Ильку или Тараса Ивановича, куда Васыль уносит всю «типографию», я считал тогда неудобным. Только месяц спустя я осмелился задать Тарасу Ивановичу этот вопрос. — Где-то закапывает, недалеко от берега. А где именно — только он один знает, — сказал Тарас Иванович. — А как он газеты в город доставляет? Тарас Иванович усмехнулся: — В этом ему Перегуденко активную помощь оказывает. — Перегуденко?! Богатей?! Вы шутите, Тарас Иванович? — Нисколько. Песок в город кто его заставляет возить? Перегуденко. Повозку с конем кто ему дает? Перегуденко. Вот в этой повозке, под песком, и доставляет Васыль нашу газету заводским рабочим. ПЕРВЫЙ СНЕГ Войдя однажды утром в пустой еще класс, я с удивлением заметил, что в нем стало необычно светло и бело, Что такое? Уж не выбелила ли Прасковья стены, пока я спал? Но, выглянув из окна, я сразу понял, в чем разгадка: на земле, на крышах домов, на деревьях — всюду лежал снег. Первый снег! Какая радость! Наконец-то пришла зима! Я ходил от окна к окну и повторял стихи, вычитанные мною в каком-то журнале: Вот и первые снежинки на окне. На дороге, на тропинке, на плетне. Славно выехать из дому на заре: Все — и хаты, и солома — в серебре. То, бывало, ребята, не дожидаясь звонка, шли прямо в класс, а в этот день Прасковье пришлось дважды звонить, прежде чем все заняли свои места. Лица у ребят были свежие, разрумянившиеся. В этот же день мы познакомились с последней буквой. Теперь в классе умели читать уже все. Разница лишь в том, что одни читали бегло, другие — с запинкой. «Не может быть, чтоб в такой день не случилось чего-нибудь хорошего, — говорил я себе. — Обязательно, обязательно случится». В предчувствии радости я вошел из класса в свою комнату — и ахнул: в комнате сидела Зойка. — Господин учитель, вам казенный пакет. Распишитесь. Никакого пакета она мне не дала, но, так как дверь в кухню была открыта, а там возилась Прасковья, я взял карандаш и сделал вид, что расписался в разносной книге. В груди у меня было необыкновенно тепло. С большим усилием я сдержал себя, чтоб сказать совершенно ровным голосом: — Ты, почтарка, наверно, озябла? Не хочешь ли погреться чайком? — Что ж, мне спешить некуда: всю почту уже разнесла. Угостите, если не жалко. Как только Прасковья вышла, я схватил Зойкины руки и принялся тереть их, будто они и впрямь застыли у нее на морозе. — Неужели, Митенька, ты соскучился по мне? — с ноткой удивления спросила она. — А ты как думала! Конечно, соскучился!.. — Ну, соскучился, так будем вместе чаевничать. Пока позанимаешься, я приготовлю что-нибудь. Вошла Варя, положила на стол горстку медных монет и ушла, захватив несколько тетрадей. — Это что же? — Зойка с недоумением посмотрела на целую стопу новых тетрадей, потом — на меня. — Ты торгуешь тетрадями? — Нет, торгует правление кооператива. — Я коротко рассказал, как возник и как успешно работает наш школьный кооператив. — У нас уже около трех рублен чистой прибыли, — похвастался я. — И что же вы будете делать с этой прибылью? — заинтересовалась Зойка. — Еще не решили. Посоветуй. Зойка подумала. — Я бы елку устроила. С подарками. — Елку? Великолепно! — воскликнул я. — Вот отпущу ребят и обсудим с правлением. Чай, который приготовила Зойка, стоил доброго завтрака: были и яички, и колбаска, и селедочка. Правленцы притащили из класса парту, поставили ее к столу и уселись рядышком. С заботливостью, если не материнской, то по крайней мере, сестринской, Зойка сделала ребятам бутерброды, размешала в стаканах сахар, вытерла Кузьке губы промокашкой. — Что же, господа члены правления, будем устраивать елку? — спросила она после того, как я рассказал ребятам об ее затее. — Будем! — единогласно решило правление. — С песнями? — А то как же! — И с балалайкой, — добавил Кузя. — А ты можешь на балалайке?.. — Можу. Я можу и гопака танцювать. Наша беседа подходила к концу, когда во дворе заскрипели полозья и в кухню вошел отец Константин. — Мир вам и я к вам! — сказал он, стряхивая с шапки снег. — Не был зван, но приидеши, ибо метется душа моя, аки белка в колесе. Не угостите ли отца своего духовного чашкой чаю? А чего покрепче, я с собой захватил. Когда ребята ушли, Зойка сердито спросила: — Ты как узнал, что я здесь? — А я не знал, — замотал головой отец Константин. — Ведать не ведал. Конь сам меня сюда привез. — Если ты меня будешь выслеживать, — продолжала Зойка все так же сердито, — я архиерею пожалуюсь, а то и сама с тобой разделаюсь. — Какую же ты наложишь на меня эпитимию, дщерь моя? — Заставлю тебя поехать в город и там пойти со мнои в маскарад. — В маскарад?! — отшатнулся отец Константин. — Но в какой же маске? —. Ты и без маски за дьявола сойдешь. Отец Константин опустил голову. Потом поднял ее и с горящими глазами сказал: — Пойду. С тобой, колдунья, в самый ад спущусь. Зойка покачала головой: — Эх, Константин… Извините, как вас по батюшке? — Павлович. Но нас, иереев, по отчеству не зовут. — А я вот назову. Константин Павлович, зачем вы народ обманываете? Ведь не верите вы ни в бога, ни в черта. Неужели вам не стыдно дурачить темных людей и поборами заниматься, отбирать у бедняка последний грош? Что-то дрогнуло в лице священника. — Без веры всякому человеку трудно жить, — вздохнул он. — А бедняку особливо. С ней ему и горе легче нести, и умирать не так страшно. — Значит, вы, попы, обманываете людей для их же пользы? — Не все попы неверующие. — Но берут-то все? — Берут все, — опять вздохнул священник. — Трудивыйся алтарю — от алтаря и питается. — С живого и мертвого? — С живого и мертвого. — И ты берешь? — беспощадно допрашивала Зойка. — Ведь берешь же, берешь? — Пощади меня, девушка, — с мольбой в голосе сказал отец Константин. — Если бы ты знала, как страшно сложилась моя жизнь. Ведь не об этом я мечтал в юности, не об этом!.. — А о чем же ты мечтал? Ну, скажи. Это любопытно. Отец Константин приподнял рясу, вытащил из кармана брюк бутылку и поставил на стол. — Вот-вот, — кивнула Зойка. — Народ дурманишь баснями о боге, а себя — коньяком. Так в сплошном дурмане и живешь. А какой бы из тебя добрый молодец вышел! И статью взял, и лицом. Повернешься направо — что сизый орел, повернешься налево — что кречет. Я хотел убрать бутылку со стола, но отец Константин выхватил ее у меня из рук, ударом донышка о ладонь ловко выбил пробку и налил полный стакан. Чуть поколебался и одним духом выпил все до дна. — Это — для храбрости. О своей жизни я стараюсь даже не думать, не токмо говорить. И отец мой, и дед, и прадед — все попами были. Отдал меня батя в духовное училище. Из него, известно, прямая дорога в семинарию. Учился я в Екатеринославе, а там и пехотные, и артиллерийские, и всякие другие полки стояли. Как пройдет мимо семинарии какая-нибудь воинская часть под Егерский марш, как гляну из окна на идущего впереди роты офицера, так и взметнется у меня дух. Прыгнуть бы прямо со второго этажа на мостовую, чтоб отпечатывать шаг рядом с командиром! Проучился я в семинарии четыре года, приехал на каникулы в деревню, в родительский дом, и бухнул на колени перед отцом: «Отпусти, батя, меня в светскую жизнь, век за тебя буду бога молить, отпусти в юнкерское училище». Отец не сразу отказал: «Хорошо, говорит, проучись еще два года, пройди богословские классы, а там, если не передумаешь, вернемся к сему разговору». Обнадежил он меня, и принялся я в специальных двух классах одолевать и догматическое богословие, и богословие нравственное, и священное писание, и гомилетику, и церковное пение. Прямо скажу, из души воротило все это, а зубрил, боялся, что оставят на лишний год. Кончил и опять бухнул перед отцом на колени: «Отпусти, батюшка, не неволь!» А он мне: «Как же я тебя отпущу, коли и приход тебе владыка уже наметил, и слово дал я отцу Предтеченскому обвенчать тебя с дочкой его Аришей. Чем не хороша! Образованная, епархиальное училище с золотой медалью окончила, да и собой приятная, бела, как просфорная булочка». А я в те поры, признаться, по уши был влюблен в одну гречаночку, Мельпомену Назарити. Встал я с колен и подался в город Чугуев, в юнкерское училище — вопреки воле родительской. Генерал, начальник училища, просмотрел мои бумаги и говорит: «Вот тут у вас по богослужению пятерка в аттестате стоит. Вы как же голос подадите, когда враг пойдет в атаку: «Руби их, сукиных сынов!» или «Господи, воззвах к тебе, услыши нас!» Я вытянулся по-военному и отрапортовал: «Никак нет, ваше превосходительство, команду подам, как следует по уставу: «Коли их, туды их растуды!» И меня зачислили в юнкера. И обмундировали уже по-военному. Но тут прикатил батя, подал генералу письмо от владыки и увез непокорного сына в отчий дом. Вот и конец первой книги моего бытия. Владыка обвенчал меня с нелюбимой Аришей, постриг в иереи и дал приход. — Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли? — Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных. Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал: — Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что скулы трещат. «Матушка, говорю, я к тебе сегодня в гости приду. Жди». — «Что ж, говорит, батюшка, приходите». И начинает готовиться: одних пирогов напечет с десяток сортов. Чему другому, а кулинарии в епархиальном училище обучаются прилежно. Когда стемнеет на улице, я поднимаюсь с пуховой постели, причесываюсь, умываюсь, надеваю шелковую рясу и, побрызгав ее духами, выхожу на улицу. Прогуливаюсь, а она в свой черед принаряжается. И вот возвращаюсь, стучу в дверь, спрашиваю разрешения войти. «Здравствуйте, говорю, матушка!» — «Здравствуйте, отвечает она, батюшка!» — «А я, матушка, к вам в гости пришел». — «Пожалуйте, батюшка!» Садимся за стол, кушаем, выпиваем, говорим друг другу любезности, будто на днях только познакомились. И такую игру продолжаем, покуда не уснем. А утром открою глаза — и пожалею, что проснулся. — Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка, — От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить! Некоторое время мы все молчали. Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала: — Знаешь, поп, мне тебя жалко. Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил. — Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка. — Домой, в Бацановку. А что? — Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью. — С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде. — Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка. — С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его. И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою. На плетнях засеребрилась бахрома, Вместо хижин появились терема. Как снежинки, мысли взвились, обнялись. Завертелись, закружились, понеслись, — радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами. Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема. Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе. — Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько. И бежит в мельканье белых бабочек. При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза. — Вы?.. — Я, Аким Акимович. Что вас удивляет? Он взял мою протянутую руку и крепко сжал: — Так это в самом деле вы?.. А я думал, что после той моей исповеди вы за сто верст будете объезжать меня. — Но почему же, почему? — в свою очередь удя-вился я. — Сам себе я гадок, сам себе! А уж другим и подавно! — Вы преувеличиваете свою вину, Аким Акимович. Не вас одного искалечила жизнь. Надо ее переделать, переделать нашу российскую жизнь, тогда и не будут люди так калечиться. — Да, да, — забормотал он, — да, да… Может быть, может быть… Вот у нас стали расклеивать на стенах хат одну газетку… Не знаю, кто это делает… Так в ней тоже эта мысль проводится. Нельзя, мол, больше так жить, нельзя… — Что ж это за газета? — с невинным лицом спросил я. — Газета? «Рабочий и крестьянин» называется. Я, признаться, не вчитывался, просто остерегался долго стоять перед ней, чтоб не донесли уряднику. А крестьяне читают, не боятся. Он уже и нагайку в ход пускал. Все равно читают. — Так, может, и не боятся потому, что худшей доли, чем у них, уже не придумаешь? — спросил я. — И так может быть, и так может быть, — закивал Аким Акимович. — Я, собственно, заглянул к вам, чтоб пригласить на елку. Мы с ребятами устраиваем в школе елку на Новый год. Приезжайте. Все-таки перемена обстановки, а то вы тут совсем закисли. Аким Акимович замялся: — Конечно, я вам очень благодарен за внимание, не знаю даже, чем его заслужил, но боюсь быть вам в тягость. — Приезжайте, приезжайте! — повторил я. — Были б в тягость, не стал бы приглашать. Зойка стукнула в окно. Я пожал Акиму Акимовичу руку и выскочил на улицу. Сани были уже тут. — Пое-ехали!.. — крикнул кучер. Зойка положила мне голову на плечо, закрыла глаза и приказала: — Читай. — Что читать? — спросил я. — Да стихи свои о первом снеге. — Это не мои стихи. — Не твои? — разочарованно протянула Зойка. — Ну, тогда… не читай. Я подремлю у тебя на плече, хорошо? Ведь я трое суток не спала. Я бережно прижал ее к себе, и до самой Новосергеевки она не поднимала с моего плеча головы и не открывала глаз. С ТРЕТЬЕГО ЯРУСА У Ильки дел в городе было по горло, и третий номер газеты набирали без него. До этого я не раз заходил в лавочку. Васыль приносил наборную кассу, и мы с Тарасом Ивановичем набирали статьи из «Социал-демократа». Кто доставил свежие номера заграничной газеты, Тарас Иванович не говорил, а спрашивать я считал неудобным. Впрочем, нетрудно было догадаться, что сделала это наша почтарка. Оттого-то она и не спала трое суток. Однажды, постучав поздним вечером в дверь лавочки» я услышал сердитый голос Тараса Ивановича: — Ну, чего надо? Как обычно, я спросил, не продаст ли лавочник пачечку махорки. — Какая может быть продажа в поздний час! Иди себе с богом! — недовольно ответил лавочник. «Что б это могло означать?» — размышлял я, возвращаясь домой. Тревожное чувство не оставляло меня весь следующиц день. Вечером ко мне постучал Васыль и сказал: — Иди. Уже можно. Я немедленно прицепил бороду и отправился. — Ни за что не догадаешься, кто у меня был вчера, — смеясь, сказал Тарас Иванович, — Кто же? — Урядник. — Урядник?! — невольно воскликнул я. — Он самый, наш достопочтенный Иван Петрович Квасков. Был у Перегуденко, там недопил, так пришел ко мне допивать. До того набрался, что в лавке и заночевал. Любопытнее всего, что именно от него я получил самые точные сведения, в каких деревнях наклеивают нашу газету на всякое чуть удобное место и как ее читают. «У вас, говорит, благополучно, а в Бацановке на двери моего собственного дома наклеили, сукины сыны, эту нелегальщину. Просыпаюсь утром, слышу — галдеж. Глянул в окно — толпа. Я — на улицу, а они уже прочли и обсуждают. У самого моего дома митинг устроили, канальи. Да еще благодарить меня вздумали: «Вот спасибо вам, господин урядник, что вы нам мозги вставляете. Теперь мы знаем, кому шеи ломать». Сорвал я с двери газету, скомкал и говорю: «Если кто из вас хоть пикнет про это, в Сибирь законопачу. Марш по домам!» Посмеявшись, Тарас Иванович озабоченно сказал: — От него я узнал и кое-что другое. По деревням уже рыщут сыщики. Газета наша целый переполох вызвала в жандармском управлении. Теперь особенно надо держать ухо востро. Конечно, на Новосергеевку меньше всего падает подозрение, тут народ зажиточный, но все-таки шрифтом тебе заниматься больше не следует. Хоть следы от него и смываются с рук, но не настолько, чтоб не рассмотреть их в лупу. Зойке я приказал тоже прекратить на время всякую такую работу. Пусть отдыхает — развозит обыкновенную почту и помогает тебе елку наряжать. — А как же быть с четвертым номером? — Я уже успел сродниться с нашей газетой, и решение Тараса Ивановича меня огорчило. — С четвертым номером пока подождем. Печатать будем листовки со статьями Ленина. Тут мы с Васылем одни управимся. Бороду свою спрячь подальше, лучше всего зарой где-нибудь в песке. А теперь иди, когда надо будет, я пришлю за тобой Васыля. Утром Зойка доставила мне служебный пакет, на этот раз действительно от инспектора. В циркулярном письме сообщалось, что во время рождественских каникул общество педагогов устроит для учителей начальных школ чтение лекций на педагогические темы и что приезд учителей в город и посещение ими лекций инспектор считает весьма желательным. — Как же быть? — озабоченно спросил я Зойку. — Вся затея с елкой пропадает. — Зачем же ей пропадать! Я с ребятами все подготовлю, а утречком на Новый год ты приедешь и откроешь «бал-маскарад», — сказала Зойка так, будто заранее все предвидела, обдумала и решила. Отпустив ребят на каникулы, я с Зойкой и Семеном Надгаевским отправился к попечителю. Василий Савельевич встретил нас все с той же ласковой улыбкой на круглом, как блин, лице. — Уезжаю, Василий Савельевич, — сказал я. — До Нового года не ждите меня. Извольте дать подводу — вот письмо от инспектора. С «блина» точно сошло масло. — Лошадь только-только с города вернулась. Мореная она. — Но у вас же есть другая. — Есть да есть, да далеко за ней лезть, — вздохнул попечитель. — Ничуть не далеко, вон она, в конюшне стоит, — сказала Зойка. — И еще возьмите себе на заметку, господин попечитель, что угля в школе и десяти ведер не наберется. Надо срочно подвезти. — Какая срочность, если занятий в школе до крещена не будет и сам учитель уезжает? — неприязненно посмотрел на Зойку попечитель. — И еще, извините, вопрос вам задам: вы кто будете, по какой то есть должности указания мне делаете? — Не обижайтесь, Василь Савельевич, я ж о ребятах хлопочу. Они сами себе елку устраивают, а в холодном помещении какая работа с ножницами да иголкой! Ведь и ваша дочка или сын, наверно, в школу ходят. — Как же, ходят, — подобрел Василий Савельевич, — и дочка, и сын. Это, конечно, так, елка — это, конечно, для ребят приятность большая. А все-таки, вы кто же будете? Супруга, что ли, Дмитрия Степановича? Зойка мгновенно порозовела. Я первый раз видел, чтобы она смущалась. Кровь и к моему лицу прихлынула. — Нет, я ничья не супруга. Почтарка — и только. — И, рассердившись, резко сказала: — Это к делу не относится. Так запрягать, что ли? Где хомут? Запряг сам попечитель. И даже сел за кучера. В городе мы накупили сусального золота и серебра, глянцевой бумаги разных цветов, орехов, конфет, книжек с картинками. Из готовых елочных украшений купили только блестящий красный шар да маленький барабанчик. На площади, заваленной елками, Василий Савельевич выбрал дерево хоть и не очень высокое, но густое, пышное и, войдя во вкус нашей затеи, долго торговался. Ему усердно помогал Сема Надгаевский. — Эх, жалко, надо было колокольчик к дуге подвязать, — сказал окончательно повеселевший Василий Савельевич, когда все закупленное добро было уложено в сани. — Пусть бы все смотрели на нас, какой мы везем школе подарок. Прощаясь, Зойка как-то странно посмотрела на меня и отвернулась. Я зашагал домой, а мои спутники поехали обратно, в Новосергеевку. Дома делать было нечего: старший брат, Витя, учившийся в учительском институте, на каникулы еще не приехал, сестра Маша, ставшая к тому времени артисткой, была далеко, в городе Курске, отец задержался на службе в городской управе, а мама была занята тем, чем занимались в этот день все домохозяйки — с раскрасневшимся лицом зажаривала в духовке рождественского гуся. Я отправился на нашу главную, Петропавловскую улицу. После того как долго пробудешь в деревне, город кажется особенно многолюдным, светлым, нарядным. А тут еще скоро рождество: во всех витринах — сверкающие елки, под елками — жареные гуси в обрамлении свежей зелени, колбасы всех сортов, окорока, торты с вензелями, шоколадные терема. Люди снуют с толстыми пакетами, с рогожными кулями, с елками на плечах. И все спешат, спешат, спешат — улица полна снежного, морозного скрипа. У театра — толпа. Сегодня «Коварство и любовь». В роли Фердинанда — любимец театральной публики Сумароков. Роль Луизы исполняет Мурская. Когда эта пара участвует в спектакле, гимназисты и гимназистки с ума сходят: орут, визжат, забрасывают сцену цветами. Особенно много приходится поработать Мурской: через оркестр к ней летят десятки гимназических фуражек. «Прикоснись!» — вопят гимназисты. И артистка с пленительной улыбкой возвращает фуражки своим поклонникам. «Коварство и любовь» я видел раньше, но так соскучился по театру, что решил еще раз посмотреть. Я сидел в третьем ярусе нашего уютного театра, построенного, как говорят, по типу Миланского оперного, и смотрел вниз: городская знать, сияя ожерельями, погонами, золотыми пуговицами, уже заняла весь партер и ложи-бенуар. Стоял тот ровный шум-говор, который не сразу смолкает даже при поднятии занавеса. Притушили свет. И вот, когда голубой занавес с изображением летящего амура взвился вверх и в зрительном зале посветлело от огней рампы, в партер вошли еще двое: впереди шла женщина в тяжелом бархатном платье цвета бордо, а за нею — короткий черный мужчина с лысиной вполголовы. И, пока они шли в проходе между рядами кресел, а затем усаживались в первом ряду, на них были обращены все бинокли и лорнеты. Уже старый музыкант Миллер отставил свою виолончель и взволнованно заговорил с женой о том, что его дому грозит бесчестье, а сдержанный шепот в зале все не прекращался. — Кто это? — спросил я тихо свою соседку, даму с острым носом и тонкими губами. — А вы не знаете? Каламбики со своей молодой женой. Жук и роза. На сцене Вурм обхаживал неподатливого Миллера, Фердинанд и Луиза произносили страстные слова любви, но все это только скользило по поверхности моего сознания, не возбуждая никаких чувств: весь я был во власти одной назойливой мысли — отвратительная сделка состоялась. Мне хотелось подняться и уйти. И если я все-таки досидел до конца первого действия, то лишь для того, чтобы убедиться, действительно ли это была она. Да, это была она. Когда вспыхнули люстры и публика повалила из зала, поднялись со своих мест и эти двое. Теперь она шла от сцены к выходу с обращенным в мою сторону лицом, и я увидел ее всю — от пышно взбитых волос с горящей диадемой до бархатных туфелек с бриллиантовыми застежками. И тяжелый бархат платья, и дамская прическа, и бриллианты — как все это далеко от ее недавних еще девичьих нарядов. Но в побледневшем лице — все та же неизъяснимая прелесть, которая с детских лет вызывала во мне головокружение и сладостную истому. Как пьяный, я спустился по скользким мраморным ступеням и ушел из театра, оставив тех двоих досматривать спектакль о великой любви, чуждой пошлого расчета. Уйти из театра оказалось куда легче, чем выбросить из головы и сердца то, что я увидел там. Я долго ворочался в постели и, как в ту ночь, когда мучительно обдумывал, отдать или не отдать драгоценную булавку ее владелице, встал, зажег лампу и принялся писать. Знаю, Дэзи, что письмо это не принесет Вам приятных минут (а ведь все из кожи лезут, чтобы украсить Вашу жизнь), и все же прошу Вас прочитать его до конца. Помните ли Вы, как мама привела однажды Вас в чайную-читальню общества трезвости, попечительницей которой она тогда была? В чайной ютились пропойцы, бродяги, калеки, нищие, и, когда Вы, сказочно красивая девочка, в нарядном платьице появились там, мне, мальчишке, обслуживавшему калек и бродяг, показалось, что на грязном мусоре по воле неведомого волшебника вдруг вырос дивный цветок. Вы тоже заметили меня, даже пощебетали минутку с мальчишкой-заморышем, и забыли его навсегда. А он… Каких чудес храбрости, каких подвигов не совершал он в своем воображении, чтобы заслужить Ваше внимание! Ему хотелось взлететь на небо, вернуться на землю с ясным месяцем в руках и украсить им Вашу прелестную головку. Увы, у меня не было ни крыльев за плечами, ни звезд в кармане. Но, когда один добрый бродяга подарил мне чудесную книжку о приключениях собаки Каштанки, я проник в Ваш дом, где сияла нарядная елка, и положил эту драгоценную для меня книгу к Вашим, королева бала, ногам. Я так был бедно одет, что Вы и гимназисты, Ваши гости, приняли меня за ряженого. Вы подрастали и делались все краше, хотя краше, казалось, быть невозможно, а я оставался все таким же заморышем. Мудрено ли, что Вы. совсем не замечали меня, когда я жался под тополем у парадных дверей гимназии, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на Вас. Судьба все же столкнула нас: это я бросил в греческой церкви к Вашим ногам ветку мирта и вместо унылого «Пистево сена феона» спел радостное «Пезо ке гело, сена поли агапо». Вы, конечно, помните, какой это вызвало переполох в церкви. Но уже на другой день, когда я спасался от монахов, решивших заточить меня в монастыре на горе Атос, и забежал во двор Вашего роскошного дома, Вы не узнали меня. Вам было скучно, и целый час Вы забавлялись босоногим мальчиком, пока не заподозрили в нем воришку. Тогда Ваши бархатистые глаза приняли такое же выражение, как и глаза Вашего жестокого отца, крикнувшего кучеру: «Выбрось мальчишку на улицу!» Нет, я не вор. Прошлым летом я нашел в парке утерянную Вами драгоценную булавку и вернул ее Вам, оставшись неизвестным. В письме я просил Вас лишь об одном: потребовать от Вашего несправедливого отца взять обратно из суда жалобу на честного труженика, с такой любовью и тонким вкусом облицевавшего Вашу личную каюту на пароходе «Медея». Ваш жестокий отец жалобу не взял обратно, и человек, им же ограбленный, был заключен в арестный дом. И еще раз наши пути скрестились. Я рубил сухие ветки в городском парке, а Вы шли по аллее, и солнечные зайчики играли на Вашем лице. Я так залюбовался Вами, что упустил топор. Если раньше Вы приняли меня за воришку, то на этот раз я, вероятно, показался Вам разбойником. Но Вы — храбрая девушка. Вы не испугались моего топора и послали меня с запиской к студенту Багрову. Меня Вы опять не узнали. Три дня спустя я, одетый уже в учительскую форму, вновь встретил Вас в парке. Я не сказал Вам, подобно бедному телеграфисту из «Гранатового браслета»: «Да святится имя твое!» Нет, подобно Чацкому, я излил на Вас «всю желчь и всю досаду» за то, что Вы не отвели мстительной руки своего отца от бедного мастера. И как же я был счастлив, когда услышал от Вас, что Вы просили отца, даже требовали от него оставить ни в чем не повинного человека в покое. Отец подло обманул Вас, но Вы узнали об этом только от меня. Я счастлив был потому, что Ваш поступок укрепил во мне веру в человека. «Даже богатые и избалованные жизнью люди, — думал я, — могут быть иногда справедливыми, даже им может быть свойственно чувство чести и человеческого достоинства». И самым отрадным для меня было то, что пример этому показали Вы. С чудесным чувством я уезжал в деревню учить ребят грамоте. Мне хотелось обнять весь мир. С тем же радостным чувством я приехал на каникулы в город. Мне предстоит прослушать цикл лекций в Обществе педагогов, чтобы лучше справляться со своей задачей. Но кое-что хорошее я уже успел сделать: полсотни совершенно неграмотных ребят теперь умеют писать и читать. Полсотни! Как же не радоваться! И вдруг на мою радость легло темное пятно. Я купил сегодня на галерку билет, чтобы посмотреть спектакль о прекрасной любви двух юных сердец. И еще не поднялся занавес, как я увидел Вас и спешившего за Вами на толстых коротких ногах богача Каламбики. Дэзи, знаете ли Вы, сколько было грации и девичьей легкости в вашей фигуре, когда Вы по субботам появлялись в театре! В эти вечера театр бывал переполнен учащимися. Бурно выражали свой восторг гимназисты и студенты, вызывая десятки раз артистку Мурскую, но самые смелые и развязные из них смотрели на Вашу ложу с робостью и затаенным обожанием. Так неужели они бы, ли менее достойны Вашего благоволения, чем делец Каламбики с его двойным подбородком, выпученными глазами и отполированной лысиной, Каламбики, о невежестве которого ходят в городе десятки анекдотов! Что Вы сделали, Дэзи?! Природа с царственной щедростью одарила Вас. Кому же и за что Вы отдали себя?! Что Вы сделали, Дэзи?! Я не перечитывал письма. Вложил его в конверт таким, каким оно вылилось из моей души. А на конверте написал всего лишь два слова: «Дэзи Каламбики». Я был уверен, что дойдет и так. И оно дошло. ЗАПИСКА Съехавшиеся учителя бродили по городу и томились. Лекции начались только на третий день каникул в просторном светлом зале женской прогимназии. Своих сельских коллег мне легко было отличить от городских: обутые в сапоги, они осторожно ступали по скользкому паркету и разговаривали вполголоса. Секретарь Общества педагогов, тощий учитель географии, увешанный разными орденами за выслугу лет, поднялся на трибуну и поздравил собравшихся с праздником рождества Христова. Далее он сказал, что целью лекций является посильная помощь учителям начальных школ в их самоотверженном, подчас прямо-таки героическом труде на ниве народного просвещения, и от имени общества выразил благодарность устроителям лекций, в особенности же почтенному председателю общества, предводителю дворянства Николаю Галактионовичу Ремизову и господину инспектору народных училищ Вениамину Васильевичу Добровольскому. Назвав эти два имени, секретарь захлопал в ладоши и поклонился сперва в правую сторону, где сиял генеральскими эполетами седобородый, с выхоленным лицом помещик Ремизов, потом — в левую, где, притворясь, будто ничего не слышит, читал местную газету наш инспектор. Собравшиеся тоже похлопали, причем й по хлопкам можно было отличить сельских учителей: били они в ладоши, пожалуй, громче, чем бабы на ставке бьют рубелем по белью. На том кончилась официальная часть. На трибуну поднялся доктор Котковский, более известный в городе как один из лидеров местных кадетов, чем как врач. Лекция его называлась «Основы школьной гигиены». Все мы, сельские учителя, раскрыли свои тетради принялись усердно записывать. Но постепенно тетради стали закрываться, а карандаши закладываться за ухо. Когда кончилась лекция и Котковский осведомился, не будет ли вопросов, с минуту длилось томительное молчание. Учитель с круглым обветренным лицом качнулся на своем стуле раз, другой и, наконец решившись, встал и робко сказал: — Я, доктор, извините, не понял. Вы говорите, что на переменах обязательно надо открывать форточку и проветривать класс. А если, как, например, в моей школе, никакой форточки нет и рама вставлена навечно, никогда не открывается, то как же тут проветрить? — Почему же ее нет? — недоуменно поднял брови лектор. — А откуда ж ей взятьея, если мы занимаемся в старой избе? Да она, эта самая форточка, и без надобности нам: в избе из всех щелей так свистит, что мы вентилируемся, можно сказать, без передышки и на переменах, и на уроках. В зале засмеялись. — Да, ваша школа, пожалуй, в моем совете не нуждается, — попробовал пошутить лектор. Но тут с разных мест послышались голоса: — И моя! — И моя! — И моя! Поднялся еще один учитель. — Господин лектор, вы говорите, что после занятий обязательно надо мыть пол. Но как можно помыть в моей школе пол, если он глиняный? — А почему же он у вас глиняный? — удивился лектор. — Так вам же сейчас объяснили, что в нашем уезде под многие школы отведены крестьянские избы. — А, да! Совершенно правильно, глиняный пол не помоешь, — согласился лектор. — Я вот относительно кори и других заразных болезней, — поднялся третий слушатель. — Вы говорите, что массовое заболевание можно предупредить, если при первом же случае обратиться к участковому фельдшеру. В прошлом году у меня заболело корью сразу трое. Я немедленно написал в фельдшерский участок. А участок этот обслуживает чуть не дюжину населенных пунктов. Словом, когда фельдшер наконец приехал, все сорок пять учеников уже переболели и лечить больше некого было. Едва он умолк, как встал четвертый и, обращаясь уже не к лектору, а ко всем слушателям, иронически сказал: — Вот вы жалуетесь, что у вас нет форточек, что полы глиняные. Это вам просто не повезло. — А тебе повезло? — зло спросили его. — Мне повезло. Да еще как! Слышали небось про деревню Гвоздеевку? Помещица наша, Гвоздеевская, жила в Москве. Ни детей, ни внуков, ни правнуков у нее не оказалось. Так она весь свой капитал, что не успела прожить, завещала перед смертью на постройку школы в своей родовой деревне. И вот выбухали нам школу. Два этажа, восемь классных комнат, рекреационный[6] зал и сорок сороков форточек. А деревня наша малюсенькая, в ней едва набралось шестнадцать учеников. Теперь крестьяне затылки чешут: на какие, извините, воши ее, такую махину, содержать? Разорит она нас, проклятущая. — Да вы, господин лектор, в деревне когда-нибудь были? — с вызовом крикнул кто-то с места. Теперь уже заговорили все, слышались голоса: — Наши школы больные! — Их не лечить надо, а срыть и построить новые. — Какая тут гигиена, когда у всех ребят чесотка! Лектор беспомощно развел руками и сошел с кафедры. А на кафедру уже спешил инспектор. — Господа, это бестактно! — с побагровевшим лицом бросил он в зал. — Бестактно и в отношении уважаемого лектора, и в отношении наших школ — источников просвещения в деревнях. Я не могу допустить, чтоб в моем присутствии называли наши школы больными. Прошу это на будущее учесть и вести себя подобающим образом. С первой лекции расходились все в молчании. Вечером преподаватель истории Финевский, баллотировавшийся в Государственную думу от крайних правых, то есть, проще говоря, от черносотенцев, прочитал нам двухчасовую лекцию о греческих мифах. А утром следующего дня он же два часа доказывал с кафедры, что все без исключения народности, населяющие территорию российского государства, пришли под скипетр российских государей абсолютно добровольно и если все же приходилось применять оружие, то лишь против бунтовщиков. Первую лекцию он читал сладкоречиво, вторую — то умиленно, то грозно, то торжественно. Как потом нам объяснил секретарь, лекция о мифах рассчитана была на развитие у сельских учителей эстетических чувств, а лекция об «инородцах» — для поднятия патриотического духа. Учителя слушали покорно, но тетрадей не раскрывали и вопросов не задавали. Только раз и порадовались мы: это было, когда из Новочеркасского политехнического института приехал доцент Лященко. Он прочитал лекцию о потрясших весь мир открытиях Склодовской-Кюри и ее ученых коллег. Выключили электричество, и все мы увидели в темноте светящуюся металлическую пластинку, сквозь которую свободно проходили лучи радия. Было такое чувство, будто мы соприкоснулись с тайной, вырванной у скупой природы подвижниками науки: и радостно, и жутко. И еще было чувство национальной гордости: ведь существование радия предсказал почти за тридцать лет до его открытия не кто-нибудь, а наш Менделеев. По окончании лекции мы окружили доцента, жали ему руку, горячо благодарили. — Очень рад, очень рад! — говорил он, оглядывая нас ясными веселыми глазами. — А ведь не напиши я вашему обществу о своем желании прочитать народным учителям лекцию, так бы мы и не встретились. Итак, единственно нужная, интересная лекция — и та была чуть ли не навязана нашим руководителям. Зато они не пожалели средств на встречу Нового года. Был и духовой оркестр, и даже шампанское, которое сельские учителя до того видели только на рекламных картинках в журнале «Нива». Говаривали, что деньги «пожертвовали» по подписному листу местные богачи, в том числе и Каламбики. В двенадцать часов предводитель дворянства поднял фужер и провозгласил здоровье императора. Оркестр грянул «Боже, царя храни». Кто кричал «ура», кто «дурак» — все покрыли звуки медных труб. Начались танцы. Я хотел уйти домой, чтобы пораньше встать и отправиться в свою школу. Спускаясь со второго этажа, я глянул в трюмо, что стояло на лестничной площадке, и у меня перехватило дыхание: по лестнице поднималась Дэзи. Высокое зеркало четко и ясно отразило ее грациозную фигуру от простой девичьей прически до атласных туфель. На ней было легкое зеленое платье с золотыми пуговицами, поразительно похожее на то, в котором я впер, вые увидел ее девочкой. Следом за ней шел, звеня шпорами, молодой поручик с нарядными адъютантскими аксельбантами. Глаза Дэзи встретились в зеркале с моими. — Подожди, Жорж! — взволнованно сказала она и быстрыми шагами поднялась ко мне. — Я знала, что вы будете здесь, и заставила кузена привезти меня сюда. Мы сбежали с бала в коммерческом клубе. Вот вам. — И она вложила в мою руку записку. — Жорж, поедем обратно! Но так сразу уехать красавице, жене миллионера, не удалось: к ней уже спешил предводитель дворянства. — Каким чудом, каким чудом! Милости просим, волшебница! — Не чудом, ваше превосходительство, а чудачеством, — звякнул шпорами поручик. — Чудачества моей кузины сделали меня похитителем: я увез ее прямо из-под носа мужа. Дэзи хотела ускользнуть: — Спешу, спешу, спешу, генерал! Но предводитель дворянства подхватил ее под руку и замотал головой: — Ни под каким видом! Ах, попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети! Я тоже спешу — меня в дворянском собрании давно ждут, но уеду не раньше, чем вы промчитесь с поручиком в мазурке. Как можно упустить такой счастливый случай!.. Мазурку! — крикнул он капельмейстеру. Дэзи умоляюще взглянула на поручика. Тот вздернул плечом: — Я человек военный: воля генерала — для меня закон. Он взял Дэзи за руку и стал в позу. То ли никто из присутствовавших не знал, как танцуют мазурку, то ли просто постеснялись танцевать вместе с такой блестящей парой, но по паркету стремительно понеслась только эта пара. Каждый раз, когда поручик с разбегу падал на одно колено, а Дэзи порхающей нарядной бабочкой носилась вокруг него, в зале срывались аплодисменты. Хлопали все, от генерала до иронического учителя из Гвоздеевки. Так, под всеобщие громкие аплодисменты, и покинула Дэзи зал в сопровождении молодого черноусого поручика и седобородого генерала. Я стоял с зажатой в руке запиской. Читать ее в многолюдном зале мне почему-то не хотелось. Когда Дэзи ушла, я спустился в гардеробную и там, у горящего камина, развернул голубой листок бумаги. Дэзи писала: Я не только прочла до конца, но и много раз перечитала, хоть читать было горько. Вы неправы: я помню и худенького мальчика в чайной, и забавного мальчишку, обещавшего снять с неба чуть ли не все звезды, и белого ангела, спевшего в греческой церкви для меня веселую песенку, и дровосека, непонятным образом превратившегося в учителя. А «Каштанка», подаренная мне, богатой девочке, нищим мальчиком, и сейчас лежит в шкафу среди других моих детских книжек. Я только не знала, что этими разными мальчиками и юношами было одно и то же лицо. Право же, это похоже на сказку. Вы отчитали меня в парке и теперь в письме. Это не только огорчает, но и радует. Мальчик-нищий сказал богатой девочке, чтобы она всегда помнила его. Теперь и я скажу: не выбрасывайте меня из своей памяти. Может быть, вы узнаете обо мне и что-нибудь хорошее. Дэзи. P.S. Я даже не знаю, как вас зовут. Мне нестерпимо захотелось увидеть Зойку не утром, а теперь же. Я оделся и, даже не заходя домой, отправился в Новосергеевку. ЕЛКА Улицы города были пустынны. Только изредка попадался навстречу прохожий, возвещавший о себе за целый квартал скрипом снега под ногами. Да еще слышались то там, то здесь выстрелы, которыми горожане ознаменовывали наступление Нового года. Вдоль улиц стояли вереницы саней. В ожидании, когда подгулявшие господа начнут расходиться из гостей по домам, извозчики грелись, хлопая себя крест-накрест руками. Пока я выбирался из города, в домах все время светились щели ставен и сквозь окна доносились гомон, пение и топот ног под гармошку. Едва я обогнул кладбищенскую стену, как все звуки стихли. Высоко в небе плыла луна и заливала своим ровным светом заснеженную гладь поля. Ни прохожих, ни проезжих. Только треснет где-то в морозном воздухе стебелек — и опять великое молчание природы. И оттого, что снежная пелена была беспредельная, что на ней таинственно зажигались и гасли под луной голубые искорки, что торжественная тишина наполняла не комнату, не уютный уголок, а все небо и белую необъятную ширь земли и что среди всего этого великолепия я был один, в сердце проникал холодок. Но в нагрудном карманчике моей тужурки лежало маленькое письмецо с человеческими словами, а впереди ждала меня удивительная девушка, сменившая блеск и славу цирковой жизни на изнурительный труд, бессонные ночи и смертельную опасность. При мысли об этом чувство одиночества замирало и холодок в груди таял. Новосергеевка спала, но еще издали было видно, что окна школы слабо светятся. «Что бы это могло означать?»— с тревогой подумал я и ускорил шаги. Подойдя, я осторожно заглянул в окно. На моем столе горела лампа. Она тускло освещала стоявшую посредине класса елку и несколько хлопцев и девчат, которые возились вокруг нее. Из них я узнал лишь Семена Надгаевского, остальные мне были незнакомы. Я постучал. Семен всмотрелся и заспешил к двери. — Пожалуйте, Дмитрий Степаныч, — сказал он обрадованно. — А мы вас только к утру ждали. — Что за народ тут? — спросил я. — А это наши, новосергеевские. Ребята спать пошли, так они донаряживают елку. — Вот когда повстречались! — сказала одна из девушек, круглолицая и темноглазая. — А разве мы раньше встречались? — удивился я. Но тут же вспомнил — Ах, вы та самая, которая грозилась женить меня! Все засмеялись. — Та самая. Мы вам уже и нивисту найшлы. — Вот как! Кто же она? — А почтарка! Вот дивчина! Весь свит обойдыте, а таку гарну, та красыву, та разумну не найдете. Це ж вона навчила нас игрушки робыть. Подывитесь. Девушка взяла со стола лампу и пошла вокруг елки. Что и говорить, елка была нарядная! Но, присмотревшись, я увидел, что все— и миниатюрные терема, и фонарики, и разноперые птички, и медвежата, и забавные человечки, и многое, многое другое — было самодельное. Оказалось, Зойка сумела заинтересовать украшением елки не только детей, но и молодежь. А правленцы — Семен, Варя и Кузя — только ночевать ходили домой, а то всё время игрушки делали да какие-то стишки учили. Какие именно, Семен не сказал: Зойка велела в секрете держать. — Где же она сейчас, почтарка наша? — спросил я. — А в вашей комнате спит, — подмигнула мне круглолицая. Но, видно поняв неуместность намека, тут же объяснила: — Намаялась за день с почтой, разморилась на морозе и заснула. Она ж думала, что вы только утром вернетесь. Парень сказал: — Дмитрий Степаныч, не погордитесь с нами закусить. Надо ж Новый год пославить. У нас и колбаска есть, и пирожки, и винца полбутылочки. Мы уселись за мой стол и начали пировать. Круглолицая, мешая русские слова с украинскими, забавно рассказывала, как я убежал от работавших в поле девушек. Хлопцы смеялись и пододвигали ко мне то колечко колбасы, то кусок пирога, то моченое яблоко. Мне было хорошо с ними, но так хотелось, чтобы за столом сидела и Зойка. Разве попросить девушек разбудить ее? Нет, пусть спит, ведь намаялась же, бедняжка! — Так, красиво поступаете! Я, значит, не в счет? — На пороге стояла Зойка и насмешливо оглядывала нас. — Матрешенька, — бросились к ней девчата. — Та мы же пожалели тебя! Ты же так крепко спала! — Вот так пожалели! Сами пьют, едят, а я должна губы облизывать? Зойку тотчас усадили и подвинули к ней все, что было на столе. — Кушай, кушай! — угощали девушки и хлопцы. А один даже предложил: — Хочешь, я сбегаю домой? Там, под стрехой, я спрятал кусок сала — с четверть аршина толщиной, чтоб мне горилку всю жизнь не нюхать. К салу Зойка осталась равнодушна, а мне сказала: — Ваш голос, господин учитель, я уже давно слышу. Думала, может, вспомните, что, кроме Гали, на свете есть еще и рыжая почтарка. Но, видно, только Галя у вас на уме. — Ой, да что ты выдумываешь! — вспыхнула круглолицая. — Он от меня по степу так бежал, что и на добром коне не угнаться. — А тебя лавочник не ругает за то, что ты в школу ходишь? — осведомился хлопец, который предлагал сбегать за салом. — Ругает, но я не обращаю внимания. Он хоть и дядя мне, а я с ним не лажу. — Что ж так? — Он у нас до ужаса жадный, готов всю деревню раздеть. С меня и то тянет деньги за комнату. — А ты в школу переходи, — подковырнула Галя. — Учитель с тебя платы не возьмет. — Я бы перешла, да боюсь, что ты в школе стекла побьешь, — отпарировала Зойка. Все пошли провожать почтарку. Я еще полюбовался елкой и отправился спать. В комнате я обнаружил приятную перемену: мешок, набитый колючей соломой, с кровати исчез. Вместо него лежал мягкий тюфяк, застланный новым покрывалом. К подушке была приколота записочка: Это тебе новогодний подарок от живодера-лавочника и Матрешки, Разбудила меня Прасковья: — Соколик, вставай, уже народ собирается. Сними ты этот бесовский шар. — Какой шар? Откуда снять? — протирал я спросонок глаза. — Шар, что рыжая ведьма на верхушку елки вкатила. — Но почему ж он — бесовский? Шар как шар. — Ах, соколик, ведь на верхушку все христиане шестиконечную звезду водружают. Звезду, соколик, а не шар, потому как волхвам путь к яслям Христовым вифлеемская звезда указала. А на шаре сатана катается Школа-то наша неосвященная, вот к нам ведьмы и катят на бесовских шарах. Целый день веселились ребята вокруг елки. Заходили и взрослые. Парты из класса были вынесены в сени, так что места хватало всем. Кузя уже пятый или шестой раз танцевал под гармошку гопак и выделывал при этом такие кренделя, что вокруг покатывались от смеха. Ребята пели, читали стихи, даже показывали фокусы. Но особенный успех выпал на долю правленцев. Варя, взобравшись на стол, говорила: Стали зайцы собираться, Стали зайцы в кучу жаться. Стали зайцы размышлять, Как им впредь существовать. Но у куцего народа Был в ту пору воевода. Из кухни вываливался Семен в овчинной шубе и маске медведя, а за ним подпрыгивал Кузя, наряженный зайцем. Медведь ревел: Как вы смели собираться, Как вы смели в кучу жаться! Только лапой наступлю — Разом всех передавлю! Дрожа от страха, заяц отвечал: Но у нас желудки пусты, И хотим мы все капусты. В этом благо ведь народа. Кахи-кахи, воевода. После рева, брани и угроз медведь наконец соглашался: Посему и потому, Сообразно их уму, Разрешить им, в самом деле, Чтоб они капусту ели. Объявляю: сей народ Пусть сажает огород. Тут Варя разводит руками и огорченно говорит: Но желудки их все пусты: Нет по-прежнему капусты. А все ребята хором подхватывают: Ты не дал нам огорода, Распроклятый воевода! Отберем мы огороды У медведя-воеводы! Стихи эти в ту пору многие знали, их читали эстрадные актеры, но до смысла стихов не всякий доходил. Зойка так их переделала, что один крестьянин, подмигнув мне, спросил вполголоса: — А не дадут же ти зайци воеводам по потылыци? В числе гостей был и старый учитель Аким Акимович. Он забился в угол и оттуда молча наблюдал, как веселились ребята. Вечером зажгли на елке свечи, еще потанцевали, и правленцы начали снимать игрушки и одарять ими ребят. Кто уносил золоченый орех, кто — теремок, кто — серебряную рыбку. Пете, сыну пастуха, дали новую шапку: из старой у него давно уже вылезала вата. Он долго не верил и прятал руки, не решаясь взять подарок. А когда поверил и надел шапку на голову, то тут же бросился бежать. Аким Акимович наконец покинул угол и подошел ко мне: — Дмитрий Степанович, я хочу вас спросить: на какие же средства все это было сделано? Я подробно рассказал ему о школьном кооперативе. Он слушал, потупясь, на щеке его бился желвак. — Так, значит… так, значит, это на такие же полушки, как те, которые я отбирал у своих учеников? Я промолчал. Он схватил меня за руку: — Дмитрий Степанович, голубчик, скажите: чем я могу искупить свою вину? Ох, как трудно помирать с черной совестью! — Да бросьте вы, Аким Акимович, толковать о смерти. До смерти вы сможете еще много сделать хорошего. А начните с того, что перестаньте бояться урядника, пошлите его ко всем чертям и читайте на здоровье ту самую газету. Она вас многому научит. — Читать — мало, — грустно сказал Аким Акимович. — Правильно, нужно и писать, — сказал я в шутку и тут же воскликнул: — В самом деле, почему бы вам и не написать! Вы живете в селе, крестьяне которого работают на помещика Сигалова и живут впроголодь. Опишите это живым словом, пусть все знают, какую царь и послушная ему Государственная дума подарили мужику земельную реформу. — Что ж, я с удовольствием! — оживился Аким Акимович. — Мне ли не знать! Знаю такое, чего другой и за год не откопает. Но кому же послать? У меня ведь никаких связей нет. — Пошлите по почте Ивану Петровичу Гаркушенко, в деревню Сарматскую, — назвал я первое пришедшее мне на ум имя. — А подпишитесь фамилией урядника или попа. Аким Акимович совсем повеселел: — Это остроумно. Сделаю, обязательно сделаю! Когда я рассказал об этом разговоре Зойке, она сначала выругала меня за мальчишество, но потом рассмеялась. — Что ж, если письмо пошлет почтой, оно от меня никуда не уйдет. Так, значит, урядник — наш корреспондент? — Зойка, а почему ты сделала для меня секрет из «Кахи-кахи, воеводы»? — Из предосторожности. В случае чего, хлопцы подтвердят, что учитель знать ничего не знал, все сделала почтарка. Утром я опять отправился в город— дослушивать лекции. РЕВИЗИЯ Как-то в перерыве между лекциями на лестничной площадке собралась небольшая группа сельских учителей. Один сказал: — Мне сегодня делопроизводитель инспектора шепнул, что наш Веня скоро двинется по ревизии. Будто обревизует все школы на побережье. — А как с ним должны ученики здороваться, когда входит в класс? — поинтересовался тот, у кого в школе из всех щелей свистит. — Это зависит от мужества каждого из нас, — ответил учитель из Гвоздеевки. — Приехал он как-то в Дарагановскую школу, вошел в класс и говорит: «Здравствуйте дети!» Ребята ответили: «Здравствуйте, господин инспектор!» Веня обревизовал, все нашел в порядке, но, прощаясь с учителем, сказал: «Ваши ученики не умеют величать инспектора». — «А как надо?» — спросил учитель. «Так же, как вы пишете на конверте: «Ваше высокородие». — «У меня, господин инспектор, школа, а не казарма», — смело ответил учитель. Веня ответ проглотил, а через неделю перевел непочтительного учителя в далекий хутор. Об этом разговоре я вспомнил, когда в конце февраля перед окном школы вдруг вырос высокий тарантас. В тарантасе сидела закутанная пледом фигура в фуражке с гербом и кокардой. «Приехал-таки, — подумал я. — Ну, что ж, выдавливать из себя раба так выдавливать». И велел детям на приветствие инспектора ответить: «Здравствуйте, Вениамин Васильевич!» Прасковья бросилась на улицу, ввела высокого начальника в кухню и принялась раскутывать его. Раскутала и зашептала: — Ваше превосходительство, а ведь школа-то не освящена. Не освящена, ваше превосходительство, вот грех-то какой! Инспектор в дороге перемерз. Протянув руки над горячей плитой, он с неудовольствием сказал: — Что она шепчет, эта старая курица? Ни одного слова не понял. — Помешанная, — объяснил я. — Не обращайте внимания, господин инспектор. Услышав «старая курица» и «помешанная», Прасковья выпучила глаза и ушла в сени. Я пригласил инспектора в свою комнату и предложил ему чаю. — Да, да, — говорил он, сжимая в руках стакан, — горячий чай — это самое подходящее сейчас. Ну, как вы тут. Справляетесь? Слушаются вас дети? — Сначала не слушались, господин инспектор, а теперь слушаются. — Так, так. Значит, лекции дали все-таки свои результаты? — Лекции? — удивился я. — Какие лекции? Ах, да! Те, что на каникулах нам читали? Как же, как же! Результаты превосходные. Особенно от греческой мифологии. Инспектор взглянул на меня подозрительно. Я состроил самое добродушное лицо. Войдя в класс, инспектор сказал: — Здравствуйте, дети! Это прозвучало точь-в-точь, как звучит «Здорово, ребята!», когда офицер выходит к выстроившимся солдатам. Ученики встретили инспектора взглядами, полными любопытства, и ответили совсем по-домашнему: — Здравствуйте, Вениамин Васильевич! Ревизора будто кто толкнул в грудь. Он вскинул голову и выпучил на меня глаза почти так же, как это делала Прасковья. Я ответил выражением лица, обозначавшим: «Вот какие у меня вежливые дети». Инспектор что-то промычал и пошел от парты к парте, говоря: — Ну-ка, девочка, скажи, сколько будет шестью семь. Ну-ка, мальчик, прочти, что написано вот в этой строчке. Девочки и мальчики отвечали весело, бойко. Инспектор произнес короткую речь о пользе грамотности и направился к двери. Готовый заплакать, Кузька встал и жалобно сказал: — А меня не спросили… — В самом деле, господин инспектор, спросите этого малыша, — поспешил я Кузьке на выручку. — Трудно даже предвидеть, кто из него может выйти — замечательный математик, писатель или актер. — Гм… Ну, что ж, попробуем выяснить, — впервые за все время улыбнулся инспектор. — Помножь тринадцать на три, отними семнадцать и раздели на два. — Одиннадцать, — немедля ответил Кузя. — Гм… — Инспектор с минутку подумал, видимо мысленно проверяя правильность ответа. — Гм… А до тысячи считать умеешь? Кузька улыбнулся, показав выщербленные зубы: — Умею. Я и до миллиона умею. — А стихи какие ты знаешь? — Знаю «Кахи-кахи, воевода». Я тихонько ахнул и погрозил ему из-за спины инспектора пальцем. — Читай, — сказал инспектор. Кузька закрыл глаза, подумал и принялся читать басню «Стрекоза и муравей». — Хорошо читаешь, — похвалил инспектор. — Но какой же это «воевода»? — «Воеводу» я забыл, — соврал догадливый Кузька. — Сколько ж тебе лет? — Семь. — Семь?! — Инспектор строго взглянул на меня: — Как же вы его приняли? — А меня не принимали. Я сам присол, — опять обнажил Кузька щербатые зубы. Инспектор хмыкнул и пошел из класса. В моей комнате он сел на табурет и принялся допрашивать и отчитывать меня. — Какой такой кооператив завелся у вас в школе? Кто вам разрешил? Вот письмо крестьянина Перегуденко: он доносит, что вы затеяли распри с местным лавочником мешаете его коммерческой деятельности. Где в положении о начальной школе сказано, что при школах могут создаваться какие-то там кооперативы? Распустить — и чтоб я больше об этом не слышал! Второе: кто сообщил детям мое имя-отчество? Почему они приветствуют меня не надлежащим образом? Или вам неизвестно, что я статский советник? — Известно, господин инспектор, но так, по имени-отчеству, получается человечнее, — спокойно ответил я. — Что-о? Вы соображаете, что говорите? Значит, чины, в которые нас милостиво производит государь император, не являются истинно человеческими званиями? Откуда вы такого духу набрались? Я назначил вас учителем по протекции господина городского головы. Так-то вы оправдываете наше доверие! Что за вольность такая! Взять хотя бы этого мальчугана. Кто дал вам право принимать семилетних? Опять нарушение утвержденного министерством положения о школах. — Что же плохого в том, что мальчик учится? — попытался я возразить. — Если б он занимал чужое место, а то… — Не извольте умничать!.. — прикрикнул на меня расходившийся начальник. — Чтоб этого вундеркинда завтра же не было в школе! Я вспомнил способ, которым однажды умиротворил околоточного надзирателя, и рискнул еще раз применить его: — Ваше распоряжение, господин инспектор, я, конечно, выполню. Но одновременно обращусь в Петербург к Константину Петровичу с просьбой разрешить мальчику вернуться в школу. — К какому Константину Петровичу? — уставился на меня инспектор. — Кто такой Константин Петрович? — Как, вы не знаете Константина Петровича? Это двоюродный брат моей мамы, действительный статский советник. Он служит в министерстве народного просвещения. Недавно мама получила от него письмо: дядя приглашает меня провести лето у него на даче в Петергофе. Нижняя челюсть у инспектора отвисла. Некоторое время он обалдело смотрел на меня и вдруг заулыбался: — Как, Константин Петрович — вам дядя? Прия-ат-но, очень, о-очень приятно! Ха-ха! Вот неожиданность! — Странно, что вы не знали об этом. Разве околоточный надзиратель вас не поставил в известность, когда собрал перед моим назначением все сведения обо мне? — продолжал я заноситься. — Да, да, он на что-то намекал, но я тогда не вник должным образом. Очень, очень приятно. А беспокоить дядюшку по таким мелочам едва ли стоит. Пусть мальчик ходит. Беру на себя всю ответственность. Действительно, на редкость способный мальчуган. Вы правильно делаете, что прокладываете талантам дорогу, абсолютно правильно! Перед тем как опять закутаться и уехать, инспектор развернул учительский журнал и под графой «Отметки ревизующего лица» написал: «Учитель к своим обязанностям относится с большой любовью и добросовестностью». СТРАШНОЕ ДЕЛО Близилась весна. Грязь на улице была черна и густа, как вакса, а вокруг школы земля уже подсыхала, и от нее поднимался легкий прозрачный парок. Из дворов доносился стук молотка, звон и лязг железа: хозяева приводили в порядок плуги, бороны, сеялки. В эту пору и случилось то страшное дело, которое всполошило всю деревню. Семен Надгаевский обычно приходил в школу раньше других: на нем лежала обязанность снабжать ребят тетрадями и перьями еще до первого урока. Но однажды он совсем не явился. — Кто знает, почему нет Надгаевского? — спросил я. — А его батьку звязалы, — ответили ребята. — Что такое? — встревожился я. — Как это — связали? Кто связал? Почему? — Вин вчора прыбыв Перегуденко. Утром из Бацановки прыйихалы соцкие с урядником и звязалы. Я отпустил ребят на час раньше и пошел на Третью улицу. Около небольшого под черепичной крышей дома Панкрата Надгаевского толпились люди. Рябой сотский с медной бляхой на груди и суковатой палкой в руке лениво говорил: — И чего вы тут нэ бачилы! Идить до дому, без вас всэ зробыться. Другой сотский стоял во дворе, около закрытого на замок сарая. Я прошел в дом. Женщина, в глазах которой застыл страх, неподвижно сидела на лавке, а Семен стоял около нее с кружкой и жалобно просил: — Выпыйтэ, мамо, выпыйтэ. Я поздоровался. Женщина остановила на мне свои ужасные глаза и ровным голосом проговорила: — Вот, учитэль, и звязалы нашего Панкрата. Звязалы и бросылы в сарай. И замок повисылы. В його ж сарайи и тюрьму йому зробылы. А кажуть, шо е бог на свити. — Семен, что случилось? Расскажи! — взволнованно попросил я. Семен поставил кружку на подоконник и всхлипнул: — Згубыв батю куркуль проклятый, згубыв… Успокоившись немного, он рассказал мне тяжелую историю. Перегуденко уже давно нацеливался не только на Бегунка Панкрата Надгаевского, но и на самого Панкрата. Затеяв постройку вальцовой мельницы, Перегуденко не раз закидывал удочку, не пойдет ли Панкраткнемув работники: кто еще мог таскатыю лестнице пятипудовые мешки так, как богатырь Надгаевский! До поры до времени Панкрату удавалось получать отсрочку платежа долга, но перед севом Перегуденко сделал ловкий ход, и у Панкрата за долг увели Бегунка. Пока суд да дело, лошадь поставили в конюшню Перегуденко. Панкрат попробовал уладить дело миром. Взял с собой Семена и отправился к кулаку. «Пойми, у меня ж наследник, — говорил он, указывая на сына, — его скоро женить надо: какой же из него будет хозяин без коня?» А Перегуденко ему: «Ничего, и без коня обойдетесь. Вот же живет Васыль. На что ему своя лошадь, когда их, лошадей, и у меня полная конюшня. А не хочешь разлучаться со своим любимцем — иди на мельницу работать: так и быть, разрешу тебе возить мою муку в город на Бегунке». Услышав такие издевательские слова, Панкрат от ярости взревел. Перегуденко бросился из дома во двор. Панкрат за ним. Когда Семен вбежал во двор, то увидел, что по лицу отца текла кровь, а Перегуденко лежал на земле с закрытыми глазами. Сбежались Перегуденкины домочадцы и отлили хозяина водой, а окровавленный Панкрат вывел своего Бегунка из конюшни и увел домой. Утром приехал урядник. Бегунка он вернул Перегуденко, а Панкрата велел связать и запереть в сарае. «За что? Он же меня первый ударил!» — говорил Панкрат. «Кто кого ударил первый, суд разберет, а покуда посиди-ка в остроге», — сказал урядник и уехал в город за следователем. Я вышел во двор и попросил сотского пустить меня к Панкрату в сарай. — Шо вы, господин учитель, — замотал тот головой. — Хочете, шоб и мэнэ посадылы? — Дмитрий Степаныч, — кричал Панкрат через дверь, — сыном моим клянусь, он первый меня ударил! Урядник вернулся со следователем и врачом судебной экспертизы. Панкрата отправили в город, в острог. Как только начальство уехало, Перегуденко, до того лежавший в постели и тяжело стонавший, поднялся, отправился в сарай и собственноручно засыпал Бегунку овса в кормушку. Следствие велось в ускоренном порядке. Уже через неделю «дело о покушении крестьянина Надгаевского Панкрата Гавриловича на жизнь крестьянина Перегуденко Наума Ивановича» было передано в суд и назначено к слушанию на седьмое марта. Но в самый канун судебного разбирательства произошло еще одно событие, всполошившее на этот раз не только нашу деревню, но и всю волость, весь церковный приход. Осматривая стройку мельницы, Перегуденко забрался на крышу и оттуда свалился на камни. В бессознательном состоянии его отвезли домой. Придя в себя, он послал а священником. Отец Константин, не заезжавший в Новосергеевку с той поры, как Зойка отказалась войти к нему в дом, немедленно прибыл с дарохранилицей напутствовать больного. Что ему сказал Перегуденко на исповеди перед смертью, в то время никто не знал. Видели только, как поп выскочил на улицу с перекошенным лицом и велел кучеру гнать в город. В тот вечер мы с Зойкой читали «Эрфуртскую программу». Вдруг — оглушительный стук в дверь. Мы спрятали книжку и с лампой подошли к двери. — Кто? — спросил я по возможности грозно. — Открой, Митя, приюти блудного сына! — услышал я знакомый голос отца Константина. Когда я открыл дверь, то чуть не ахнул от изумления, а у Зойки в руке закачалась лампа: на отце Константине не было ни пальто, ни рясы, ни поповской меховой шапки. Только длинные волосы, разметавшиеся по плечам, изобличали в нем духовную особу, да и то в глазах тех, кто его раньше знал; выглядел он скорее разбойником, обросшим в лесу волосами, чем церковным служителем. — Что, испугались? — засмеялся он, и его зубы блеснули под шелком усов. — Ну, да я сегодня на всех страх нагоняю. В комнате он сел на табурет и пытливо заглянул Зойке в глаза: — Нравлюсь я тебе в таком виде, Матреша? — Очень! — сказала Зойка. — Атаман разбойников! — Вот-вот! Так меня и монахи сегодня назвали. — Да откуда вы, отец Константин? — спросил я. — Был отец, да весь вышел. Не отец я теперь, а просто Костя, как ты — просто Митя. От самого преосвященного я, вот откуда. Дайте чаю погреться — все расскажу. Чай был на столе. Выпив кружку, неожиданный гость принялся рассказывать: — Перегуденко-то ваш того, дал дубу. А перед тем исповедовался мне. Много пакости о себе рассказал покойный, последняя же такая: не Надгаевский первый его ударил, а он огрел Надгаевского шкворнем по черепу. Только такой богатырь, как Панкрат, и мог в живых остаться. «Нету тебе прощения, нету!» — крикнул я злодею. Он дернулся и испустил дух. А я помчался к преосвященному. «Так и так, говорю, владыка, завтра суд, ни за что гибнет человек. Разрешите открыть суду тайну исповеди». Рассказал ему все, как было, а он мне: «Сказанное на исповеди оглашению не подлежит». — «Ваше преосвященство, возразил я, но ведь Надгаевский не виновен, почему ж он должен каторжные муки терпеть?» — «Не виновен так не виновен, — отвечает он мне. — На том свете воздастся коемуждо по делам его». — «А, говорю, на том свете? А на этом пусть гибнут невинные?! Так вот получи, жестокосердный и несправедливый владыка!» Снял с себя наперсный крест и рясу и кинул к ногам архиерея. Он как взвизгнет: «В Соловки, в Соловки сошлю! На вечные времена, богоотступник!» Двое жирных монахов хотели меня за руки схватить, но я дал одному в ухо, другому в зубы — и был таков! Теперь я вольный казак. Пойду в порт грузчиком, а нет — в цирк борцом! Все лучше, чем обманывать народ и покрывать преступления сильных мира сего. Довольна ты мной, Матреша? — Так довольна, так довольна, что и сказать не могу! — воскликнула Зойка, вся розовая от восхищения. — А коли довольна, так дай мне свою руку и пойдем по жизни вместе! Это только попам нельзя дважды жениться. Мне можно! Согласна? Опустив голову, Зойка молчала. — Что же ты не отвечаешь? — бледнея, спросил он. — Константин Павлович, — тоже бледнея, сказала наконец Зойка, — все сделаю, чтобы вам лучше жилось на свете. Вы хороший человек, я вас очень, очень уважаю. Но женой вашей я не могу быть. Простите. — Не можешь? — дрогнувшим голосом сказал он и, как Зойка перед этим, опустил голову. Несколько минут длилось томительное молчание. — Ну что ж, значит, не судьба. Прости и ты меня. Константин Павлович встал и, неуверенно шагая, пошел к двери. Больше мы его не видели. А на богатые похороны Перегуденко приехал поп из города. ОПЯТЬ ОДИН С началом весеннего сева в деревнях началось брожение. Дело дошло до того, что бацановские крестьяне, которым осточертело голодать, снимая у помещика Сигалова исполу землю, пришли толпой в помещичью экономию и разобрали сельскохозяйственный инвентарь, а строения сожгли. Сам Сигалов жил в Петербурге. Из столицы местным властям полетели телеграммы с требованием разделаться с бунтовщиками. Ноу местных властей и без того забот был полон рот: на самом большом заводе, металлургическом, вспыхнула забастовка. Я радовался и гордился: ведь в подготовке всего этого газета «Рабочий и крестьянин» сыграла немаловажную роль, а в газете была частица и моего труда. В ней даже были напечатаны две мои статьи: одна — о педагогическом обществе, которым заправляли кадеты с октябристами, другая — о том, как кулаки эксплуатируют не только бедняков, но и маломощных середняков. Превосходной иллюстрацией для последней статьи мне послужила жуткая история с Панкратом Надгаевским. Поработал я также и над подготовкой к печати многих посланий Акима Акимовича. Да, да, старый учитель исполнил свое обещание: чуть не каждую неделю Зойка доставляла мне конверты, адресованные некоему Ивану Петровичу Гаркушенко в деревню Сарматскую. Со скрупулезными подробностями Аким Акимович описывал жуткую нужду бацановских крестьян, окруженных беспредельными просторами помещичьей земли, но не знающих, куда выпустить курицу. Я даже позволил себе вольность сравнить их с потерпевшими крушение рыбаками: кругом вода, а утолить жажду нечем. Газету мы выпускали в последнее время часто: я полюбил ее всем сердцем, а Илька, Тарас Иванович, Зойка и Васыль стали для меня самыми родными людьми на свете. Мог ли я думать тогда, что газета останется лишь в моем воспоминании, а с моими друзьями меня опять разлучит судьба! Вот как все случилось. Отправляясь в город по делам, я уговорил Прасковью бросить бредни о нечистой силе и переночевать в школе. Для храбрости Прасковья прихватила с собой бутылочку и позвала свою приятельницу, старую бобылку, разделить компанию. Спать они из страха перед домовым не ложились, а все выпивали и закусывали. Перед рассветом Прасковья, войдя во вкус, отправилась в лавочку за второй бутылкой. Кое-как до лавочки она доплелась, но тут силы ее оставили и она растянулась прямо в грязи. Так она лежала у забора и размышляла, удобно ли в столь непристойном виде показаться лавочнику на глаза. Дверь лавочки приоткрылась, и на улицу вышел человек с большой бородой и мешком за плечами. Решив, что, это и есть лавочник, Прасковья затаила дыхание. Человек повернул голову в одну сторону, в другую, но Прасковью, лежавшую в канаве, по-видимому, не заметил и пошел по тропинке, что вела к обрыву. Прасковья поднялась, отряхнулась. Вдруг ей пришла в голову мысль: да лавочник ли это? Чего бы ему лезть ночью в обрыв с мешком за плечами? Уж не оборотень ли морочит ей голову и отводит глаза? Крестясь и шепча молитвы, она подошла к обрыву и заглянула вниз. Как раз из-за тучки выглянул месяц. Прасковья увидела, что человек роется в земле. Порылся-порылся и пошел наверх. Дрожа от страха, Прасковья сидела за глиняной глыбой и ждала. Человек прошел в нескольких шагах от нее, и Прасковья, прежде чем потерять сознание, отчетливо увидела, что никакой бороды у него не было. Оборотень теперь имел образ не лавочника, а работника Перегуденковых — Васыля. Придя в себя, Прасковья поплелась уже не в школу, где водится нечистая сила, а к дому богача Марченко, где, как она знала, остановился проездом урядник. Правда, урядник — не поп, окропить святой водой тропинки, по которым прошел оборотень, он не сможет, но все же это начальство, а начальство обязано бороться со всяким злом на свете. До рассвета она стояла под окном, не решаясь постучать, а утром, когда урядник садился в бричку, бросилась к нему и не отстала, пока он не согласился съехать вниз и посмотреть, что за мешок спрятал там оборотень. Внизу в это время Васыль, уложив мешок на дно подводы, бросал в нее лопатой песок. Урядник соскочил с брички и потянул мешок к себе. У Васыля не было другого выхода, как хватить урядника лопатой по голове. Но на помощь начальнику кинулся его кучер, и Васыля связали. Увидев, что было в мешке (а в мешке, конечно, были только что отпечатанные листовки), урядник радостно засмеялся, перетащил мешок в бричку, туда же посадил связанного Васыля и велел кучеру гнать в город. Об этом во всех подробностях и рассказала мне Прасковья, как только я вернулся утром в школу. — Вот, соколик, какое святое дело я сделала ночью. Ты бы хоть походатайствовал, пусть мне прибавят жалованья. Еле сдержавшись, чтоб не придушить ее, я бросился в лавочку. Тарас Иванович, Илька и Зойка были уже на ногах, но еще ничего не знали. — Да, теперь нам здесь не отвертеться, — мрачно сказал Тарас Иванович. — А, черт, как не вовремя! Но ничего не поделаешь. Приходится менять место. И как можно скорее. Добраться бы до Мариуполя, а там — ищи иголку в сене. — Он ласково глянул на меня. — Спасибо, Митя. Славный ты парень, много хорошего сделал для нас. Выполни и еще одно задание. Дам я тебе… гм… гм… этакие железные коробочки. В каждой из них — часовой механизм и… кое-что другое… Отнеси эти коробочки в заброшенную мельницу и заведи ключиком пружины. Сколько тебе понадобится времени, чтоб дойти до мельницы? — Сорок минут, — сказал я. — А если поднажмешь? — Думаю, хватит тридцати. — Хорошо. Примерно из этого и будем исходить в наших расчетах. Не бойся, раньше времени штуки эти не дадут о себе знать. Так вот, разнеси их по этажам мукомольни и во всю мочь беги в жандармское управление. — Ку-уда-а?! — отшатнулся я в изумлении. — В жандармское управление, — спокойно повторил Тарас Иванович. — Там, подлый доносчик, заяви, что собственными глазами видел, как лавочник и еще несколько человек с ружьями за плечами и бомбами в руках пробирались в старую мукомольню. Пусть, канальи, осаждают ее, а мы тем временем… Понял?.. Вижу, вижу, что понял: ты ж парень сообразительный. Мы такими коробочками уже провели однажды полицию. Проведем и теперь. Тарас Иванович подмигнул Ильке, и они вместе вышли во двор. — Митенька, — прильнула ко мне Зойка, — опять мы расстаемся. Но ничего, ничего, все будет хорошо. Помнишь, как я наказывала тебе превзойти все точки с запятыми? Теперь вот тебе мой наказ: учись! Все науки превзойди! Ох, как нужны будут ученые люди свободному народу! — Ты не забудешь меня? — спросил я, чувствуя, что слезы навертываются мне на глаза. В ответ Зойка еще крепче прижалась ко мне. Тарас Иванович вернулся с кошелкой в руке. — Получай. Все налажено. А вот и ключик. — Он вынул из кошелки небольшую железную коробочку и показал, как завести в ней часовой механизм. — Тут их шесть штук, машинок этих. Каждая заряжена на свой срок действия. Беги, не теряй времени. И, повторяю, не опасайся: сделано все надежно. Только в мельнице не задерживайся. Завел, расставил — и гайда! Илька хлопнул меня по плечу: — Митя, какое поручение! Аж мне завидно! Ну, до скорого! — Он стиснул меня в объятии. Боясь, что мне не скрыть слез, я схватил кошелку и выскочил на улицу. Мельницу со всех сторон обложили жандармы и городовые. Они палили в пустые окна из винтовок и револьверов, а из окон время от времени доносились глухие взрывы. Только к вечеру, когда подкатила артиллерия и выпустила по толстым стенам дюжину снарядов, храбрые воины осмелились двинуться на приступ. Шли они с ревом и бранью, а вернулись молча, с глупейшими от конфуза лицами. Я зашагал в свою школу. Все во мне ликовало. И в то же время мне было невыразимо грустно. Для среднего и старшего возраста Василенко Иван Дмитриевич ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЗАМОРЫША Огвегственный редактор Е. М. Подкопаева Художественный редактор Л. Б. Пацина Технический редактор М. А. Кутузова Корректоры Л. М. Короткина и К. П. Тягельская Сдано в набор 201X1 1963 г. Подписано к печати 31/1 1964 г. Формат 84 X 108 /з2. 18 печ. л. 29,52 усл. печ. л. (29,68 уч. — изд. л.) Тираж 100 000 экз. ТП 1964 № 334. А01451. Цена 1 р. 14 к. Издательство «Детская литература» Москва, М. Черкасский пер., 1. Ленинградская типография № 1 «Печатный Двор» имени А. М. Горького «Глав-полиграфпрома» Государственного комитета Совета Министров СССР по печати, Гатчинская, 26. Заказ Л'г 711 1 Помесь ящерицы и водяной крысы (латинск.). 2 Тропарь — церковная песнь в честь какого-либо праздника или святого. 3 Мадам, сколько стоит капуста? (французск.) 4 Верую во единого бога (греческ.) 5 Играю и смеюсь, тебя крепко люблю (греческ.). 6 Зал для отдыха и игр учащихся во время перемен. See more books in http://www.e-reading.org.ua